Рабби остановился и посмотрел поверх голов слушателей.
— И был он трудолюбив, этот человек, который не знал, что такое безделье. Сколько раз он вставал ни свет ни заря, сколько раз одевался холодным ранним утром — это и не сосчитать. А потом он спускался вниз, чтобы весь день не выходить из своей лавки. Он работал долгие, долгие часы. Каждый день он открывал лавку в шесть часов утра и закрывал ее в десять часов вечера, а то и позже. По пятнадцать, по шестнадцать часов в день проводил он в лавке, без выходных, только чтобы заработать своей семье на хлеб насущный. Его дорогая жена Ида рассказала мне, что она никогда не забудет, как каждое утро она слышала его шаги на лестнице, когда он спускался вниз, и как к ночи она слышала его шаги на лестнице, когда он поднимался наверх, закрыв лавку. И так было каждый день, на протяжении двадцати двух лет, день за днем, кроме, разве что, немногих дней, когда Моррис Бобер бывал болен. И только потому, что он работал так много и так самоотверженно, его семье всегда было что есть. Да, он был не только кристально честный человек, но и неутомимый труженик, который не жалел сил ради благополучия своих близких.
Рабби заглянул в молитвенник, потом снова поднял глаза.
— Когда умирает еврей, кто спрашивает, еврей ли он? Он — еврей, и мы ничего не спрашиваем. Есть много способов стать евреем. Но если кто-нибудь подойдет ко мне и спросит: «Рабби, можем ли мы назвать евреем того, кто жил и работал среди неевреев, и продавал им свинину, трефное, которое мы не едим, и за двадцать лет ни разу не зашел в синагогу, можно ли сказать, рабби, что такой человек — еврей?» И я скажу: «Да, для меня Моррис Бобер был настоящий еврей — потому что он жил, как еврей, и у него было, еврейское сердце». Может быть, он не соблюдал наших обрядов — за это я его не извиняю, — но он был верен духу нашей еврейской жизни: он делал другим то, чего он хотел для себя. Он следовал Закону, который Господь Бог дал Моисею на горе Синай и велел донести до его народа. Моррис Бобер страдал, он терпел, но никогда не гасла в его сердце надежда. Кто мне об этом сказал? Я знаю. Для себя он хотел очень малого — ничего он для себя не хотел, но для своей любимой дочери он хотел лучшей жизни, чем та, которую имел он сам. И потому он был еврей. Чего еще наш Бог требует от бедного народа своего? Так пусть же Господь позаботится о вдове усопшего, утешит и защитит ее, и даст сироте то, чего для нее хотел ее бедный отец. «Искадал веискадаш шмей рабо, беолмо дивро…»
Пришедшие на похороны встали и повторили молитву вслед за рабби.
Элен почувствовала себя неловко. «Он переборщил, — подумала она. — Я сказала ему, что папа был честный, но какой прок с этой честности, если из-за нее у него никакой жизни не было? Да, он бежал за этой бедной женщиной два квартала, чтобы отдать ей ее жалкие пять центов, но в то же время он то и дело доверялся мошенникам, которые его обдирали, как липку. Бедный папа! Он сам был честный и потому не верил, что другие — жулики. Он так и не сумел добиться того, ради чего он всю жизнь трудился как вол. Он отдал все, что имел, — по правде говоря, даже больше, чем имел, — а что он получил взамен? Он был совсем не святой, в каком-то смысле он был даже слабый человек; сила его была только в том, что у него было благородное сердце и что он умел понять других людей. По крайней мере, он знал, что хорошо и что дурно, что правильно и что неправильно. И я вовсе не говорила этому рабби, будто у папы было много друзей, которые им восхищались. Все это рабби сам придумал. Да, папу многие любили, но разве можно восхищаться человеком, который всю жизнь провел в такой дыре, как наша паршивая лавка? Папа сам себя в ней похоронил, у него не хватало воображения, чтобы понять, чего он себя в жизни лишил. Он сам сделал себя жертвой. А будь у него хоть чуть побольше мужества, он смог бы достичь куда большего, чем достиг».
Элен молилась, прося Бога даровать мир душе отца.
Ида, прижимая к глазам мокрый платок, думала: «Ну и что, что у нас было, что есть? Когда ты ешь, ты не хочешь думать о том, чьи деньги ты проедаешь — свои деньги или деньги оптовиков. Если у Морриса были какие-нибудь деньги, то у него всегда были и счета; если у него было чуть больше денег, так и счетов тогда тоже было больше. А ведь иногда хочется жить спокойно и не бояться, что завтра, не дай Бог, ты окажешься на улице. Иногда хочется хоть чуть-чуть покоя. Но, может быть, это моя вина: ведь это я же не позволила Моррису тогда пойти учиться на фармацевта».