…Третий роман Вальзера «Якоб фон Гунтен» был любимой книгой самого автора. Юношеская ранимость и гордость, юношеская жажда идеала, потребность добра, справедливости, чистоты — все вальзеровское сошлось как в фокусе в этой книге, вновь построенной на биографическом материале: летом 1905 года он прошел полный курс обучения в берлинской школе слуг и потом несколько месяцев прослужил истопником в замке одной силезской графини. Всего себя вложил Вальзер в этот короткий исповедальный роман, и велико же было его разочарование, когда роман решительно провалился. Даже благосклонные к автору рецензенты выражали недовольство размытым сюжетом, сбивающим с толку наплывами сна, грез и фантазий.
А между тем критика общества, его институтов и установлений, его социального неравенства, его культуры дана здесь, может быть, еще определеннее и острее, чем в предыдущем романе писателя. Она здесь не зашифрована в тексте, не извлекается из него посредством символических толкований, но заключена и в прямых обличительных высказываниях героя-повествователя и его брата-художника.
Да и сама изображенная в романе ситуация — характерна. Это тоже ситуация заката. Якоб — нечто противоположное классическому буржуазному карьеристу Растиньяку, его путь — не наверх по ступеням социальной лестницы, а вниз, в самый подвал общественного здания. Это парадоксальный путь, гениально предуказанный еще Достоевским в «Записках из подполья». Человек эпохи заката обретает самоутверждение в самоуничижении, которое, конечно же, паче гордости, в нем и вызов, и стихийный, беспрограммный протест.
Прояснение мотивов, которые движут Якобом на этом пути, дает убийственную картину несостоятельности многих общественных учреждений: образовательной системы с ее мертвой рутиной (олицетворенной в омертвевших не только душевно, но и телесно учителях), религиозных упований, идеалов искусства, культуры, созидаемой людьми, терзаемыми мелкоэгоистическими соображениями. «Успех», «достижение», «карьера» и прочие слова-идолы, святые лозунги этого общества, обнаруживают в глазах мечтательного юноши всю свою несостоятельность и фальшивость.
Но и в этом романе нет никакой другой альтернативы, кроме неоромантического бегства на природу, бегства от современной цивилизации в экзотические, не освоенные еще этой цивилизацией страны. Казалось бы, такой расплывчатый эскейпизм должен был бы вполне устраивать модников из литературных салонов и кафе. Но, видимо, бегство бегству рознь.
К этому времени назрел и глубокий конфликт писателя с той «артистической» средой, в которую так органично влился его брат-художник. Многочисленные мемуаристы сводят дело к медвежьей неотесанности провинциала, в очередь нанизывая курьезы: то он весь вечер молчал в присутствии высокопоставленной дамы, пожирая ее насмешливым взором, то задирал кумиров публики Ведекинда и Гофмансталя, которого осмелился публично спросить, не наскучила ли ему слава, то куражился в доме издателя Фишера и даже хлопнул об пол пластинкой, возмутившись бестактностью хозяина-толстосума. Даже диву даешься наивности описаний: будто действительно можно поверить, что писатель такого ранга никак не мог усвоить несколько правил хорошего тона или научиться развлекать дам нескучным разговором!
Нет, конфликт был куда более глубоким, и обе стороны прекрасно понимали, в чем его суть. Петрушка снова мешал Пьеро. Подлинная антибуржуазность мозолила глаза антибуржуазности мнимой. Среди эстетов в ходу была маска ниспровергателя тирании кошелька, отрешенного от суетной жизни денди, обитателя башни из слоновой кости, социального отщепенца. Но все эти маски сами были товаром и сами приносили доход! В очерке «Берлин и художники», помещенном в 1910 году в берлинском журнале «Искусство и художник», Вальзер прямо писал о связи современного искусства с буржуазией: «Художник, увенчанный успехом, живет в большом городе, как в волшебной восточной сказке. Он перекатывается из одного богатого дома в другой, ничтоже сумняшеся садится за уставленные яствами столы, жует, жуирует, развлекает. Его жизнь протекает как во хмелю. А талант? Неужели художник отказывается от своего таланта? Что за вопрос! Напротив. Талант только тогда и крепнет, когда на него живут».[7] Подобные язвительные инвективы были рассыпаны по многим произведениям Вальзера, сыпал он ими, не обинуясь, и прямо в глаза, — например, магнату и моднику Вальтеру Ратенау, о чем потом вспоминал в рассказе «Двое». В рассказе «Портрет коммерсанта» он изобразил другую символическую фигуру того времени — Пауля Кассирера, руководителя берлинского «Сецессиона», объединения художников, лощеного сноба и ловкого дельца. Роберт Вальзер в течение нескольких недель был его секретарем и хорошо изучил соответствовавшие духу времени повадки своей модели.
Назревший конфликт в очередной раз кончился разрывом. Сам Вальзер, очевидно, переживал его болезненно — при всем упрямстве и верности себе в его характере ничего не было от борца. Он, как и его герои, мог только бежать. И он бежал — сначала на дно берлинской жизни, в какую-то ночлежку, поселившись в которой, он три года — с десятого по двенадцатый — не подавал о себе никаких вестей, а потом в родной Биль, где повел прежнюю жизнь писателя-затворника. В творческом отношении это время было почти такое же продуктивное, как берлинское. Основой повествования осталась внутренняя ретроспектива, хотя юношеская приподнятость тона стала постепенно исчезать. Спокойно и неспешно, с добрым, лукавым юмором Вальзер эпизод за эпизодом стал вспоминать историю двух своих набегов на культурные столицы, облекая их в прозрачную и чеканную прозу. Так возникли «Вюрцбург», «Удел поэта», «Жизнь художника» с десятками вариаций этой ностальгической темы. Писатель, всегда бывший страстным поклонником бродяжьего духа, исходивший пешком всю Швейцарию и половину Германии, создал свою «Оду пешему ходу» (Цветаева) в программном рассказе «Прогулка», в котором дана квинтэссенция его художественного видения мира как «анонимной поэзии окружающего» (рецензионная формулировка поэта Оскара Лёрке).
Бильский период был продуктивным, но успех не приходил; более того, таяла даже нажитая в Берлине слава. Иной раз Вальзер пытался возбудить в себе прежний пыл критического социального бытописания, давший некогда «Помощника», но на сколько-нибудь пространное полотно его теперь не хватало, замах тратился на чуть наивный, хотя и трогательный лубок (рассказ «Коммерсант») или, в лучшем случае, зорко схваченную и тонко написанную миниатюру («История Хельблинга»). Его более или менее охотно печатали разные швейцарские и немецкие газеты и журналы, но значительную часть присланного им возвращали. Лейпцигский издатель Курт Вольф, приютивший экспрессионистов, одну за другой выпустил три тоненьких книжечки этюдов Роберта Вальзера, которые, несмотря на взаимное охлаждение, согласился иллюстрировать его брат Карл. Об этих книгах с восторгом писали — все те же Лёрке, Блей, Гессе, но публика рецензентов не слушала, книги не расходились. Нужду Вальзер терпел беспросветную, особенно в годы войны, когда ему нечем было топить и он писал, не снимая пальто. Не раз он искал приюта у Лизы, учительствовавшей в сельской школе. Не без охоты отбывал периодическую воинскую повинность на швейцарской границе: это давало пищу и желудку и писательским наблюдениям.
Жить временами было совершенно не на что, но Вальзер не роптал, вдохновляясь великими примерами: в письме Фриде Мермет он излагает лишения, которые терпел «великий русский писатель Николай Гоголь», как нормальное существование истинного писателя. Как бы там ни было, но стилем его жизни стал излюбленный, добровольно им избранный модус незаметности. А любимым занятием, помимо писательства, прогулки по горным тропам Юры — по следам Гёльдерлина, Форстера, Ленца, Клейста, таких же неприкаянных страстотерпцев слова.
В эти годы Вальзер стал переходить, по его словам, на «карандашную систему»: шел на прогулку, беря с собой блокнот и карандаш, как художник, отправляющийся на этюды. К этому времени относятся его мимолетные по форме, но внимательные и проникновенные пейзажные зарисовки. Казалось, и в литературном отношении Вальзер ступил на тропу своих предшественников — «чувствительных» швейцарских идилликов конца восемнадцатого — начала девятнадцатого века. Но время было другое. Ощущение кризиса прежних установлений и форм жизни овладевало западной литературой все сильнее. На смену прекраснодушным утопиям былого времени являлись мрачные антиутопии, на смену красивой меланхолии — отчаяние; подспудно клокочущее, смирением заглушенное отчаяние придает идиллиям Вальзера оттенок трагического звучания («На край света»).