На этом фоне он написал «счастье молодых людей», любовь, и свою лучшую героиню – «кисейную девушку». Его большая заслуга – в том, что веселую и пустенькую Леночку, «гибкую, стройную, черноглазую козочку», он принял серьезно и разглядел в ней внутреннюю печаль, проявил так много внимания и участия к небогатому, но милому кисейному сердцу. С нежностью и грустью смотрит на нее Помяловский и знает, что она «всю ночь проплакала и все понять не могла, отчего же нас любить нельзя? отчего?». Он разделяет ее тоску и радуется ее недолгой радостью.
«– Люби меня, Егорушка, – прошептала Леночка. Молотов молчал. Леночка поцеловала его в лоб. Молотов ни слова».
А главное, Помяловский оправдал кисейную девушку, защитил ее и показал, что любить ее можно. Под его пером, от его пристального психологического взора, Леночка явилась перед нами духовно выросшая: ее возродила, ее углубила любовь и открыла в ней ценные возможности одухотворенной жизни. «В ее поцелуях… было что-то серьезное; стан ее выпрямился, она точно больше ростом стала; во всей ее позе была решительность и какая-то женская смелость и отвага». Кто любит, тот непременно значителен и оригинален, у того – самостоятельность и живое творчество. «Любовь – это такая книжка, которую всякий сам сочиняет и автор которой всегда оригинален», – замечает наш писатель.
Кисейная девушка, полюбив, перестала быть кисейной: этого не понял Молотов, потому что он был честный Чичиков, потому что он был душою бледен и скуден, – иначе он от себя многое придал бы Леночке, зажег бы в ее душе тот огонь, на который она была способна. Но меньший, чем Леночка, покинул ее Молотов, а с нею остался и разделил ее тоску Помяловский.
Еще больше, чем оправданная и опоэтизированная кисейная девушка, его от полной безнадежности, от череванинского мрака спасали образы детей. Изобразитель бурсы – редкий психолог детского сознания, художник внутреннего рассвета и даже предрассветной душевной поры. Он хорошо знает – как выразились бы теперь – психологическое мифотворчество: он всматривается в тот уголок души, где наедине с собою и с предметами обстановки молчаливо создает ребенок свои «сказки и мифы», так что в прихотливую вереницу образов, и чувств, и смутных идей претворяются такие микроскопические явления, как «паутинка, отдаленное тиканье маятника, жужжание мухи на стекле, мириады золотых пылинок и крапинок на яркой полосе солнечного света». Так же внимательно и сочувственно провожает Помяловский и дальнейший рост ребенка – его душу, которая может озлобиться и задумать «гиперболическую месть», но которая еще более склонна к примирению и ласковости. В хаосе бурсы замечает ее бытописатель многие разновидности детского и юношеского типа, и между ними, со свойственной ему, не всегда затаенной нежностью, рисует он мальчика, который в слезах «мечтает о матери, сестрах, о соседнем саде помещика, о пруде, где он ловил карасей»; или вот нелюбимый, превратившийся в фискала и всеми обижаемый Семенов вспоминает родную семью, добрую мать, брата и сестренок, щебечущих у стола, на котором звенят чайные ложки, блюдца, – и в невыразимой тоске прислоняется он к стеклу и рыдает; или избитый, изобиженный Карась, глотая соленые слезы, умоляет отца: «Тятенька, возьмите меня домой». В детях – спасение. Помяловский видел их и в бурсе, он знал их как уродов, – но все же именно детское сердце было для него лучшей драгоценностью мира.
Нет ничего более идиллического и умиротворяющего, чем разговоры Егорки Молотова с его отцом; нет большей ласки, чем отношение Помяловского к Вуколу, безобразному и испуганному ребенку с большой головою.
Или вот маленький Федя в одной рубашонке, на босую ногу, встал с теплой постели и тихонько подкрался к спавшей сестре, которую обидел отец, потому что она хотела выйти за того, кого любила, а не за старого генерала Подтяжина. «Какая же она развратная? – прошептал братишка и заботливой детской рукой закрыл обнаженную грудь сестры. Потом он тихонько наклонился и поцеловал сестру в щеку, робко и осторожно. Точно от этого поцелуя лицо ее просветлело, слеза замерла в дрожащих ресницах, и, вдруг склонив голову на влажный локон, она вздохнула легко и спокойно. Вся тиха и счастлива покоилась Надя, облитая лунным светом, легшим золотыми полосами по шелковому одеялу. Долго смотрел на нее брат. Но вот он отошел от постели, стал горячими коленями на холодный пол и прошептал молитву, в которой слова и чувства были ребячьи. Не долго он молился, но хорошо, лучше своей матери. На другой день мальчику очень хотелось сказать сестре, как он молился за нее, но стыдно было, неловко. Вырастет большой – расскажет. Эта молитва будет дорога ему и тогда, когда он утратит самую веру. Бывают в детстве такие молитвы».