Сам Помяловский ответил на этот вопрос, конечно, отрицательно. Это вытекает не только из концовки романа — «Эх, господа, что-то скучно», но и из характера всего дальнейшего его творчества.
Таким образом, приобретательство Молотова менее романтическое, чем приобретательство гоголевского героя. Из всех приобретателей Чичиков — по верному наблюдению С. П. Шевырева — отличался необыкновенным поэтическим даром в изыскивании средств к приобретению. «Неправда ли, что в этом замысле (покупать мертвые души) есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль, плутовство, фантазия и ирония, соединенные вместе. Чичиков, в самом деле, герой между мошенниками, поэт своего дела».
Приобретательство Молотова же весьма прозаично.
Недаром герой Помяловского, ставя себе вопрос «куда пошли силы его» — отвечает: «На брюхо свое, на добывание насущного хлеба. Благонравная чичиковщина… Скучно… Благочестивое приобретательство, домостроительство, стяжание и хозяйственные скопы».
Молотов идет по этому пути, снедаемый всеми противоречиями, которые определяют путь буржуазной интеллигенции. В лице Молотова этот «путь» завершается открытой буржуазной тенденцией. Оттого Молотов возродился в литературе конца XIX века в типе буржуазных культуртрегеров у Чехова (Астров) и у других. В лице Ивана Самгина Горький впоследствии («Жизнь Клима Самгина») даст один из любопытнейших фазисов развития молотовщины.
Итак, во второй повести Молотов является представителем того фланга разночинства, которое пошло по стезе приобретательства и мещанского благополучия, честной чичиковщины.
П. А. Анненков, один из первых критиков, приветствовал талант Помяловского, подчеркивая, что «фигуры его [Помяловского] расписаны, можно сказать, великолепно, кисть его занималась этим делом с любовью, обнаружила много замечательных соображений, много ловкости и силы изобретения». Однако Анненков считал, что Молотов и Череванин «выросли у самого автора не из поэтического или художественного созерцания жизни, а из головы: это «олицетворенные понятия»[4].
Спору нет, что Молотов и Череванин как типы, только намечавшиеся тогда, не могли еще отличаться той рельефностью, какая выпадает хотя бы на долю Дороговых.
Но в свете той эволюции, какую эти центральные типы Помяловского получили у преемственных ему писателей (Чехов, Горький), а также у современников (Чернышевский, Слепцов), социальная значимость Молотова и Череванина совершенно ясна.
Критики обычно находили общие черты у Молотова, кто с тургеневским Базаровым, кто с гоголевским Чичиковым, кто со Штольцом Гончарова и т. д.
Все эти параллели — не лишены интереса.
Но в том-то и дело, что перед Помяловским, как художником-новатором, т. е. писателем, призванным выявить мироощущение новых общественных слоев, встала потребность в переоценке всех типов и канонов дворянской литературы.
У Молотова, несомненно, много общего с Базаровым, хотя бы в их непримиримости к «белой породе», в воинственном отношении к дворянской гегемонии, в естественно-научном мировоззрении.
Но Молотов, в отличие от Базарова, дан в социально-экономическом аспекте или, по Помяловскому, в свете «экономического национального закона», как проблема соотношения независимости и труда, составляющая стержень обоих романов. Как быть разночинцу независимым? В. И. Ленин, через несколько десятков лет, исчертывающе ответил на этот вопрос: «нас интересует свобода для борьбы, а не свобода для мещанского счастья».
В «Мещанском счастье» мы видим в Молотове кризис гуманизма, унаследованного им от старика профессора. Только обстановка классового антагонизма, учительство у помещика Обросимова напоминает Молотову его «плебейство». Мы видим, что Молотов в первый период своей чиновничьей карьеры («Молотов») преодолевает также традиции людей 40-х годов, их примирение с действительностью.
Образом Молотова Помяловский правильно указал тенденцию развития «мыслящего пролетария».
Он именно показал, что разночинство будет раскалываться — кто для мещанского счастья, кто для борьбы (линия Чернышевского).
Этот «раскол» — классовую дифференциацию разночинства — Помяловский представил в лице трех университетских товарищей: Молотова. Негодящева и Череванина.
Негодящев в противовес Молотову — сын не мещанина, а чиновника, он терпеть не может общих рассуждений, говорит все о карьере; студент юридического факультета, он готовится итти в чиновники. Он ловок, речист, иногда лжет немного, мастер подделываться под разные характеры, франт, всегда одет щегольски. Нетрудно видеть, что в лице Негодящева
Помяловский разоблачает тип Адуева-старшего из «Обыкновенной истории» Гончарова. Негодящев подтрунивает над теми, кто «на двадцать третьем году хочет понять себя за всю прошлую и будущую жизнь, составить программу, да потом выполнять эту программу. Но, дорогой мой, мы родились жить, а не составлять программы… Прямая линия не ведет к данной точке, — есть ломаная», и сей герой преуспевает по чиновной иерархии.
Совсем иную фигуру представляет собой Череванин.
Имя Череванина появляется уже в «Мещанском счастье». Там это — товарищ «с философским направлением», у которого любили собираться студенты. В «Молотове» характеристика Череванина углубляется. Это уже «странный оригинал, талантливый человек, добрая душа, но сильно поклоняющийся Дионису». Череванин — художник, но «работа его не отличалась тщательной отделкой… краски ложились клочьями». Эти две черты — поклонение Дионису (богу вина) и отсутствие тщательной отделки — черты, свойственные вообще писателям-разночинцам. «Не умеет он изображать идеальную красоту, не увидите у него Аполлонов Бельведерских и Венер Медицейских, но у него встречаются удивительно верно выхваченные из жизни типы». Череванин любит свое дело, его ободряют друзья, товарищи и учителя, но он постоянно охвачен волнением: «Что, если я простой маляр?» «Что если придется бросить кисть, вместо нее взять в руки перо чиновника, а мастерскую променять на канцелярию?». «Он, — читаем мы, — уверен, что имеет талант — не великий, но довольно крупный, и — непонятно — с той поры самый талант стал представляться ему достоинством не великим». Ибо одного таланта недостаточно для творчества. Необходимы еще глубокие знания действительности и большая идейная вооруженность.
Переживания Череванина — это типичные переживания неподдающегося омещаниванию разночинца.
Череванин — мастер афоризмов, сущность которых сводится к переоценке ходячей морали. В этом разрезе, своей проповедью «честной мысли», он подлинный нигилист. Он мыслит себе основную задачу эпохи в очищении новых общественных отношений от крепостнической морали и рабовладельческой романтики.
Череванины — ломали вовсю. Он говорит о себе: «У меня так голова устроена, что я во всяком слове открываю бессодержательность, во всяком явлении — какую-нибудь гадость». Но Череванин не осознал еще, что одержим он не голым аморализмом, а отрицанием определенной классовой морали. «Кладбищенство», нотки плебейского пессимизма еще звучат в его словах. Он «ломался и кричал — труд, любовь, свобода, счастье, слава и много Прекрасных слов, но уж тогда чувствовал, что лгал, а теперь ничего не хочу, кроме сна, забвения, обморока».
В сущности его «кладбищенство» относится только к прошлому. Он ненавистник «мещанского счастья», мещанской романтики. Если Молотов «Мещанского счастья» выражает классовую ненависть плебея к дворянину, то Череванин — сатирик мещанского уклада жизни. Его пессимистические мотивы родственны высказываниям А. И. Герцена о мещанстве («С того берега» и «Письма из Франции и Италии»). Вот, например, череванинское рассуждение об эгоизме.
«О ком же заботиться, для кого хлопотать? — спрашивает он. — Уже не для будущего поколения ли трудиться… Вот еще диалектический фокус, пункт помешательства, благодушная дичь… Да нет, и благодарно не будет грядущее поколение; оно обругает нас, потому что пойдет вперед, дальше нас будет сдавлено в своих стремлениях людьми старого века, т. е. моими и твоими сверстниками и единомышленниками. Ведь все, что мы называем отсталым, во время оно было передовым, свежим, бодрым, боролось в свою очередь с давно прошедшей рутиной, о которой до нас еле слух дошел».