Мои люди, выросшие в этом, впитавшие «с молоком матери» вот такие суждения авторитетнейших мудрецов, ожидают вот таких последствий. С синими прыщами, иссушением или опуханием, с кровотечениями и червячками из разных мест.
По вере своей.
А мне — пофиг. Бред, брёх и суеверия.
Им — нельзя, мне — можно. Нужно.
Нет на них Губермана.
Вымаливать, чтобы «ответка не прилетела», чтобы «чёрный день» не настал… Не моё.
И Васьки Буслая — тоже пока нет.
Я этого хочу. Я хочу, чтобы эта сука — сдохла.
Треугольный нож, утяжелённый по верхней кромке дубовым брусом, стремительно ускоряясь по закону сами знаете какого Исаака, мгновенно пролетел по смазанным колёсной мазью канавкам в столбах гильотины.
Ударил Бешеного Федю чуть ниже основания черепа.
Чуть наискосок, из-за запрокинутой головы, прорубил шею.
Чавкнул, хрякнул. Остановился.
Плотно закрывая собой перерубленные артерии дёрнувшегося тела.
Голова, с негромким деревянным стуком, отскочила от удара в корзину.
Гильотина выплюнула. Тьфу.
Пришлось нагибаться, садится на корточки, вынимать отрубленную голову.
У Феди при жизни было не так много волос. В основном — на затылке. Теперь, запустив пальцы в эти лохмы, охватив, чуть наискосок, чтобы вытекающая кровь не замарала мне рукав, ладонью затылок епископской тыковки, я поднял Федину голову перед собой на вытянутой руке. Показал зрителям и, развернув к себе лицом, принялся разговаривать. С отрубленной головой.
Похоже на ибн Саббаха? — Есть разница: тот разговаривал с живой головой. Которая становилась мёртвой после фокуса. Мой фокус чуть сложнее.
– Нечестивый Феодор. Многие грехи совершил ты в жизни своей. Злодеяния и бесчинства столь великие, что нет тебе ни прощения Господня, ни заступничества Богородицы. Сатана пляшет в радости, предвкушая принять тебя в жарко пылающих печах преисподней. Но — нет. Нет тебе места ни в раю, ни в аду. Здесь, в кости твоей, запираю я душу твою. Здесь, в воле моей, будешь ты пребывать рабом бессловесным, бестелесным, безысходным. Нет тебе отныне надежды. Даже и на милость Царицы Небесной. Ибо отдан ты мне в холопы. Отдан полностью, отдан навечно. И покуда я, в существовании своём мирском или небесном, в мире горнем или дольнем, не отпущу душу твою — стенать тебе, изнывать и вопиять. Неуслышимо, безотзывно. Вот, висишь ты, уже и не живой, а всё — не мёртвый. Висишь в руке моей. В воле моей, во власти моей. Навсегда. Навечно. Понял ли ты?
Я повернул голову лицом к зрителям и встряхнул её. Мёртвые глаза резко распахнулись, будто вглядываясь в толпу. Там вдруг, в ужасе, в истерике, заорала женщина. И резко замолчала — то ли сама, то ли кто из соседей — рот заткнул.
– Не мною сказано: разница между величайшим грешником и святым праведником в том, что святой — успел покаяться. Ты — опоздал. Ты — попал. В руки мои. В лапы Зверя Лютого.
Оглядел присутствующих, сосредоточился и, усиленно, будто вбивая каждым словом длинные гвозди, раздельно произнёс:
– Так. Судил. Господь. Принимаешь ли волю мою?
Молчит, поганец. Не отвечает. Что не удивительно.
Чуть встряхнул голову епископа, чуть покачал из стороны в сторону. Будто побуждая к ответу непослушного ребёнка. Подёргал намертво сжатый зубами покойника кляп. Челюстные мышцы, до того сведённые предсмертной судорогой, расслабились. Челюсть отпала. Следом выскользнул мокрый, красный, удивительно, неестественно длинный язык. В толпе зрителей кого-то повело, зашатался, завалился. Дёрнулись в стороны, не понимая, соседи — обморок.
Там образовывались какие-то течения, водовороты. Кто-то пытался убежать. От этого ужаса. Кто-то, наоборот, распахнув рты и глаза, рвался ближе. Насладиться зрелищем, впитать подробности. Чтобы после упиваться собственным страхом. И страхом слушателей детального, красочного рассказа очевидца.
С краю толпы люди стали опускаться на колени, креститься и молиться. Волна коленопреклонения прокатилась по площадке.
Я внимательно рассматривал людей. «Моих людей». Стрелочный народ. Как легко они становятся на колени, падают ниц, отгораживаются от реальности мира привычными ритуалами молитв, поклонов, крестных знамений.