Норвуд, сын Асвуда, чувствовал себя… уязвимым.
Пожалуй.
И чувство это, изрядно позабытое за годы скитаний, теперь не отпускало. Оно возникло в тот момент, когда до него донесся растерянный зов младшего, окрепло на туманных тропах и окончательно обжилось уже после, на ладье. И теперь вот мешало.
Норвуд ходил кругами.
Он пытался стряхнуть с себя тонкие нити этой вот… уязвимости, твердя раз за разом, что ничего-то не случилось.
Не случится.
Не…
— Маешься? — поинтересовалась женщина с рыбьим хвостом в руке. Рыба была вяленою, хвост — изрядно обмусоленным, а женщина доводилась хозяину тещей.
И глядела этак, снисходительно.
Норвуд хотел было рыкнуть, что не её-то дело, но вдруг остановился.
— Маюсь, — признался он. — Неспокойно.
— Из-за внучки моей переживаешь?
Она склонила голову на бок и поглядела так, что… стыдно стало и за свои метания, и за мысли недобрые.
— Дитя. Вернется. Но моя дочь рада не будет. Она уже перебирает женихов.
Губа сама собой задралась, а из глотки донеслось сдавленное рычание.
— Играется, — отмахнулась Аграфена Марьяновна, нисколько рычания не убоявшаяся. Немалый опыт её утверждал, что бояться надобно тихих.
А не этих вот… взъерошенных.
— Скоро у ней иных забот достанет. А зять мой, как погляжу, тебя принял… и хорошо… только он еще не знает, что оставаться тут ты не намерен. Потом. Как все сложится.
— Не знаю, — честно сказал Норвуд.
Сперва-то он и вправду оставаться намерен не был. Да и зачем? Еще там, дома, он принял решение, что отыщет суженую, посадит на корабль и увезет, благо, был у него и дом, не хуже баронского, и золото, и меха драгоценные, и… многое было.
А вот не смог.
Хотел, но…
— Не знаешь, это хорошо, пожалуй… ей еще рано из-под родительского крыла, пусть и поздоровела, но мало ли. У вас края студеные, недобрые, — она прикрыла глаза, и видно было, как бегают они под тонкой кожицей век, будто и вправду видит эта женщина что-то, Норвуду неведомое.
А может, и видит.
Края… не сказать, чтобы суровые. Да, здешние зимы мягче, а земля богаче, но и свой дом Норвуд любил, что сизое море, которое благоволило к смелым, а трусов проглатывало. И не трусов тоже, но то судьба. Скалы любил. И сизые дерева. Весну с запахам хвои да живицы. Скорое лето. И зиму тоже.
Огонь в камине.
Отблески на окованных золотом щитах. Песни… песен давно уж не звучало за столом Проклятого дома. Как и детских голосов. И вовсе голосов, ибо…
— Все сложится, — движение глаз остановилось. — Не спеши, волк… и на дочку мою не гляди, она поймет, просто… не отгуляла свое, не выдурилась. Что до маеты твоей, то… стало быть, не все там ладно.
И рыбий хвост в рот сунула.
— Там — это во дворце?
— Выходит, что так, — спокойно ответила Аграфена Марьяновна, рыбьего хвоста изо рта не выпуская. — Ладора вам дала благословение. Слушай его. И себя тоже.
И ушла, неспешно, уже широко, по-утиному расставляя ноги, пусть бы в пышных складках летника и не виден был живот.
Норвуд же остался.
Озадаченный.
И выходит, что это вот чувство, неправильное, раздражающее, не просто так? А если так, то почему эта женщина не выказала беспокойство? Речь ведь идет о её внучке и…
— Много будешь думать, голова треснет, — проворчал Бьорни, выбираясь из тени, в которой и пристроился дремать. Правда, с тенью он слился, почти растворился в ней. — Кого из наших кликать?
— Да… пока никого, — Норвуд потер шею, окончательно успокоившись. — Хотя… пошли кого на рынок… или в город. Пусть погуляют, послушают…
Он почесал шею.
— Марун пусть сходит, только… не человеком.
— День же ж…
— Ничего, перетерпит. Пусть вон, в канаве изваляется, сам тощий, дохлый, сойдет за кобеля бродячего…
Бьорни усмехнулся, но говорить ничего не стал.
Кивнул лишь.
— А ты…
— Поглядим, — говоря по правде, Норвуд пока и сам не знал, что будет делать.
Ко дворцу он отправился налегке, стараясь держаться в тени. И проклятый дар отзывался, как никогда легко. Оттого и люди, кои встречались по дороге, если и глядели на чужака, то рассеянно, разом забывая, кого видели. Он выбрался из восточных ворот, поставленных больше для порядку, ибо город давным-давно разросся, выплеснулся по-за пределы стен. И уже там Норвуд свернул на набережную.
Пахло от озера водой и рыбой, деревом мокрым да и всем тем, чем обыкновенно пахнет на пристани. Здешние, малые, служили рыбакам. И по озерной глади суетливо сновали лодки и лодчонки, порой сотворенные вовсе наспех, по мнению Норвуда не годные, чтобы доверить им жизнь человеческую. Но местные люди полагали иначе.