вая винтовки с плеч. Стал слышен металлический скрежет замков
и их, полицаев, дикий, грозный рев в ответ на рев людей, запертых
в поезде.
Я успел еще увидеть, как воробьи улетали с крыши вагона, и,
уже отделенный металлической сеткой от роковых путей, вскочить
под навес станционного здания. Слава Богу, там стояли два желез-
нодорожника в форменных фуражках. Я был не один. Судорожно
держу велосипед и подсознательно чууствую, что по отношению к
тому, что наступит, к тому самому страшному, что может насту
пить, этот велосипед, эти железнодорожники, к которым я при
стал, это неподвижное стояние на месте — единственное удостове
рение на право жить дальше. Мы сгрудились вместе за велосипе
дом, как за бруствером: бежать было некуда.
Евреи начали выскакивать из поломанных дверей вагонов, а
на помощь конвою бежали палачи в разномастных мундирах. Из
окон полетели узлы и чемоданы, и тоже из окон полезли евреи,
сами грязные и бесформенные, как их мешки и тюки. Это было
делом нескольких секунд. Первый выстрел был произведен следу
ющим образом: один еврей как раз задом вылезал в тесное окно,
спустил наружу ноги и выставил седалище, а полицай подскочил и
с расстояния одного шага — выстрелил ему в задницу. Выстрел был
громкий, и с деревьев сразу взлетели в небо вороны. В общем гвалте
не было слышно, кричал ли раненый, только затрепыхались его
висящие ноги с подвернувшимися почти до колен штанинами, так
что с босых ног одна галоша свалилась, а другая повисла на шнур
ке, привязанная к щиколотке. Поднялся ужасный крик, и вопль, и
вой, и плач, и со всех сторон сразу грянули выстрелы, засвистали
пули, обрушились с хрустом ломаемых костей и разбиваемых чере
пов удары прикладов. Кто-то прыгал через ров и, получив пулю
промеж лопаток, падал в него, словно темная птица с распростер
тыми как крылья руками. Кто-то полз на четвереньках между
рельсами... Один старый еврей задрал бороду вверх и вытянул руки
к небу, как на библейской картинке, и вдруг у него из головы брыз
нула кровь и клочья мозга... Покатились какие-то корзины-кошел
ки... споткнулся и упал на бегу один полицай... Тю-у-у-у! — свист
нула пуля... Там почему-то лежало несколько человек друг на дру
ге... Тихо лежал поперек рельса мальчик лет девяти, и хотя, если
бы он кричал, голоса его было бы не расслышать, но видно было,
что он уже мертвый, потому что не вздрагивает. Заклубилась толпа
под вагонами: большинство там искало спасения, и там их больше
всего поливали автоматными очередями, как водой из шлангов, —
темную гущу оборванных фигур. Вот спрыгивает та молодая еврей
ка, ее светлые волосы распущены, лицо искривлено нечеловече
ским страхом, возле уха, на пряди волос, повисла гребенка, она
хватает дочку... Не могу смотреть. Воздух раздираем таким страш
ным визгом убиваемых людей, и все-таки в нем можно различить
голоса детей, на несколько тонов выше, точно такие, как плач-вой
кошки по ночам. Этого не воспроизведет никакая буква, придуман
ная людьми!
...Еврейка сначала падает ничком, потом переворачивается
навзничь и, водя рукой по воздуху, ищет ручку своего ребенка. Я
не слышу, но по губам малышки вижу, что она зовет: "Маме!"... На
голове у нее трясется тряпочный бантик, и, нагнувшись, она хвата
ет мать за волосы. Вы думаете, эти палачи, каты, гестаповцы, эсэ
совцы, эта полицейская сволочь, набранная, чтобы убивать, рож
дались не так, как мы, думаете, у них не было матерей? Женщин?
Ошибаетесь. Они — как раз из самой что ни на есть людской глины,
по-людски озверевшие, бледные, как снег, который здесь когда-ни
будь выпадет, они — как сумасшедшие, как дикари в пляске, в
движениях, в безумных жестах, в убивании, стрелянии... Как ина
че объяснить, что этот совершенно обезумевший полицай хватает
еврейку за правую ногу и пытается тащить ее между рельсами, весь
сгорбившись, с такой перекошенной мордой, словно саблей наис
кось рассеченной, — куда?! зачем?! Женские ноги раздвигаются,
левая зацепляется за рельс, юбка съезжает к поясу, открывая серые
от грязи трусы, а ребенок хватает волочащиеся по камням волосы
матери и тянет их к себе, и не слышно, а видно, как она воет: "Мам-
м-ме!"... Изо рта влекомого тела теперь хлещет кровь... Частая сте
на мундиров на мгновение заслоняет картину... А потом какой-то
латыш поднял приклад над торчащими вихрами, связанными на
темени обрывком тряпки как бантиком, и... я судорожно закрыл
глаза, и мне казалось, что кто-то зазвонил. И правда, зазвонил —