И все чистая правда. Отец, хотя беспартийный, готов был за Советскую власть жизни решиться. В сорок первом тут же после объявления по радио побежал в райвоенкомат. Да не взяли, спасибо, сказали, дед, управимся без тебя…
Вот какая была наша семья. Когда я Косте иногда пытаюсь рассказывать — верит или не верит, не знаю, но по-чему-то усмехается…
А бабушка по матери? Дожила до ста двух годов. Умерла скоропостижно, в одночасье, как тогда говорили. Вытаскивала из печки большой чугун со щами, схватилась за грудь и говорит младшей дочери своей Федосье, которой шел седьмой десяток:
— Феня, милая, что-то я занедужила…
И все.
Между прочим, бабушка купила себе гроб, когда ей было лет пятьдесят, и поместила его на чердак. Когда я еще от стола два вершка был, присылали меня родители к бабке в гости. И я, и другие внуки выклянчивали нехитрое деревенское лакомство — моченый горох. Мой Константин его и в рот не возьмет, а мы любили, особенно если в меру посолен.
— Возьмите, чертенята, в домовине…
Мы на чердак с кружкой, жутковато немного, гроб белеет, не что-нибудь, зачерпнем гороху — и сами, как горох, вниз, скорее в кухню.
Случалось, умирали в деревне люди. Зимой еще ничего, можно обрядить как следует, а летом, в страду, торопиться надо. Приходили к бабушке:
— Марья Гавриловна, уступи гроб!..
Бабушка охотно уступала, затем, получив положенное, боже упаси лишний грош переполучить, ехала в уездный город и приобретала новую домовину. Уступила она таким образом штук тридцать или сорок.
В глубокой старости пристрастилась бабушка к водочке — чекушки хватало ей на два дня, а по воскресеньем употребляла целую. Правда, по постам не баловалась. На масленой в прощеное воскресенье опрокинет полбутылки, и на семь недель зарок — до пасхи ни капли. И деда так воспитала.
К пасхальной заутрене ходила с чекушкой в кармане. Как только «Христос воскрес» объявят, она скорее протолкается на паперть, ладошкой по донышку стукнет и прямо из горлышка буль-буль — разговелась! Дед рядом, черед ждет… Остатки допьет, папироской задымит, тоже разговеется — весь пост не курил.
Года за два до кончины бабушки навестил я ее и привез подарок — два пол-литра с белой печатью и головку голландского сыра, это у нее вторая была страсть — сыр… Сидим, шутим, про гробы вспомнили. Она наклонилась ко мне и доверительно шепнула:
— Внучек, миленький, я ведь ее раз сорок обманула…
— Кого, бабушка?
— Ее… Смерть-то мою… В моих-то гробах других хоронили…
Вот так бабушка!
Частенько навещает меня воспоминание об одном дне молодости.
Летом дело происходило… Я тогда еще с моей супругой в знакомстве не состоял, был влюблен в Варю Котову. Редкой красоты была девушка. Не сладилось у нас. Но суть не в этом. Уговорились мы большой компанией на лодках в субботу вечером уехать и ночевать в лесу. Все приготовили, лодки под профсоюзные билеты заказали, снеди накупили, немножечко спиртного, две гитары, гармонь. Сбор в восемь вечера у лодочной пристани. Я за неделю устал и, придя со смены, после обеда устроился подремать в гамаке под липами.
Проснулся — тишина! Выскочил из калитки на улицу — тишина! Луна полная, круглая, по небу плывет, на небе ни облачка. Судя по всему — часов двенадцать. Ночь сереб ряная, и главное — тишина. И теплынь. И все как в сказке…
Возможно, и даже наверное, этот вечер никакого особого счастья мне не принес бы. Погуляли бы, у костра посидели, рыбы половили, песни попели, все, как всегда. Но я до сих пор помню свою обиду, словно меня лишили в эту ночь самого большого счастья. Проспал! Все проспал — Варю Котову и серебристую тишину.
Я к матери с претензией:
— Не могла разбудить!
— Жаль было. Очень сладко спал.
До чего же хорошо я тогда жил! Я любил, меня любили, друзья были. Как мы во все верили! Какие песни пели:
Как сумасшедшие были от радости, от сознания, что мы живем в нашей стране, что нам еще жить и жить.
Одно время секретарем укома комсомола был у нас Володя Смирнов. Росточку небольшого, рыженький, весь в веснушках, носик крохотный, остренький, один глаз с косинкой. Носил кожаную тужурку, кепочку. Со стороны посмотреть— хохлатый воробушек! Стоило Володе подняться на трибуну, и все забывалось — голос у него был потрясающий, сильный, глубокий.
Умен был наш Володя, начитан. Какие речи произносил. После собрания песни пели, и Володя запевал:
Чуть не плакали от восторга, особенно девчонки.
Володя от нас вскорости уехал, сначала, как водится, мы интересовались его судьбой, он в уком письма слал, то с Украины, то из Ростова-на-Дону. Затем привязанность остыла, и всякая связь оборвалась. Знали, что он одно время в Центральном Комитете комсомола отделом заведовал, потом учился…
В 1937 году было мне тридцать два года. Я успел окончить вечерний политехнический институт, получил диплом инженера-экономиста и работал главным инженером прядильно-ткацкой фабрики, не особенно крупной, но и не маленькой. Хорошая была фабричонка, рабочие квалифицированные, план выполнялся легко, резервы были. И еще одно объективное условие — на других предприятиях текучесть, а у нас нет, поскольку фабрика находилась не в городе, а в восьми верстах от железной дороги, и рабочие там оседали крепко, целыми семьями.
За хорошую работу фабрики меня избрали в областной комитет партии. Других заслуг за мной не числилось. По приезде домой сделал я доклад об итогах областной партконференции, два раза за год выезжал в областной город на пленумы обкома. Вот и вся моя нагрузка.
Как-то позвонили мне на рассвете: «Сегодня быть на пленуме обкома. Начало в двенадцать дня. Ни в коем случае не опаздывать».
Хотел я расспросить, что за повестка дня, какой доклад. Меня очень решительно оборвали: «На месте узнаете!»
К Театру музыкальной комедии, где проходил пленум, я подъехал тютелька в тютельку — за десять минут до начала.
Кто на пленумах обкома бывал, тот знает, какая атмосфера царит перед началом и в перерывах. Люди собираются почетные, солидные, деловые. Некоторые в областной комитет чуть не на всю жизнь выбирались. Гостей много, тоже люди серьезные — руководители предприятий, организаций. Громко здороваются, случается, даже обнимутся старые дружки, по плечам друг друга хлопают… В перерывах многие дела хозяйственные решали, причем такие, о которых до этого месяца два спорили и к общему знаменателю никак прийти не могли. А тут сразу договаривались — атмосфера товарищества, единства снимала многое нехорошее, что наслоилось к этому времени…
И всегда в перерывах и перед началом стоял веселый такой гул — сердцу очень приятный.
А на этот раз я удивился — тихо… Ну, думаю, опоздал! Началось! Кепку гардеробщику бросил и рысью… Поднялся в фойе — народу много, и все молчат, стенки подпирают и молчат.
Только я на своей отдаленной от городского шума фабрике не знал, а все уже знали — будут снимать нашего первого секретаря, поэтому и вели себя, как на панихиде. Хотя первый секретарь особой любовью и уважением и не пользовался, а все же жалели: всегда к снимаемым великодушие проявляют.
Товарищи, приехавшие из Москвы, доложили, и зал ахнул, многого мы, оказалось, не знали. Начал наш первый оправдываться, — слушать слушали, но во внимание не приняли, сняли единогласно.