Лежим, помню, после отбоя на матрацах, сами их во дворе сеном набивали, и разговариваем о том о сем. А Головастик и говорит:
«Сейчас у нас в Доме культуры вечер отдыха. Сегодня суббота…»
А мы и счет дням потеряли — у нас все одно: «Становись!»
Продержали нас таким вот образом недели три и немножко режим смягчили… Если бы не пила, все было бы прекрасно.
— Какая пила?
— Обыкновенная, круглая, электрическая. Мы ее только один раз видели, когда нас на прогулку вывели, но слышали зато весь день… Находилась она во дворе казармы, где-то в закутке, и пела на разные голоса, видимо, в зависимости от того, какое дерево пилила: Если мягкое — она басом гудела, если посуше — как дите малое плакала, если совсем сухое да тоненькое — ну просто шакал, чистый шакал, как в Сухуми около мусорной ямы.
И так она нам надоела, такую тоску наводила, что я ее и сейчас, чертову визгунью, помню.
Как-то повели пас, конечно строем, в кино. И, словно нарочно, картина попалась про подводников, как лодка всплыть не могла и как команда задыхаться начала. Команду, понятно, спасли — на то и кино, но настроение у Юрки Телятникова совсем испортилось: «Вот что нас ждет!»
Вскоре начались не экзамены, а собеседования для определения наклонностей: кто во Фрунзенское, кто в Дзержинское. Мы с Телятниковым подались в инженерное. Юрка ходит туча тучей, почти не разговаривает, больше вздыхает.
И вот последняя медицинская комиссия. Выстукивали нас, выслушивали — все проверили, весь механизм. Попали под конец к глазникам. Подают мне большую коробку, а в ней моточки мулине всевозможных цветов. Врач их перемешал и командует:
«Возьмите синий!»
«Пожалуйста, вот вам синий».
«Розовый, желтый, фиолетовый. Быстро, быстро, не размышляя!»
Я все сделал точно. Подошла очередь Телятникова. Не помню, как и что он вытаскивал из коробки, но правильно схватил только один моток — белый. Его спрашивали, давно ли он так цвета путает, он ответил — с детства.
А я вспомнил, как мы с ним однажды в родном городе ковбойки покупали. Не путал, точно указал: «Дайте мне, девушка, вон ту, красно-синюю…»
Телятникова, как дальтоника, решено было отчислить «в первобытное состояние», отправить домой, доучиваться в нашем штатском институте. Но Юрка об этом еще не знал и решил усилить свою позицию.
Мы с Витькой Головлевым снова на камбузе котлы драили, когда вбежал Вася Смородинов и закричал:
— Ребята! Юрке руку оторвало!
Послали их на визгунье дров для кухни напилить, пилой и отхватило Юрке Телятникову, понятно, не руку, это Вася с перепугу нам ляпнул, а только половину большого пальца. На какой флот примут беспалого дальтоника?
Когда Юрка из госпиталя выписался, мы встретили его в новенькой форме, в бескозырках с ленточками. Если бы он вышел худой, бледный, одним словом печальный, мы бы его проводили, и все; никаких объятий, поцелуев, конечно, не было бы, — о разноцветных мотках парни знали, но проводили бы, как положено провожать не дружка, а земляка.
Он вышел сытый, морда лоснится, одеколоном от пего разит, и улыбка счастливая до ушей. Тут мы ему и всыпали… Увидите, передавайте ему, нет, нет — не привет, а просто просигнальте: вспоминал, мол, вас Глеб Павлович. Вот и все, молодой человек, извините, если я чего лишнего наговорил…
Я Телятникову ничего про Глеба Павловича не сказал, напомнил только про цвета и дальтонизм. Он и так все понял…
В партию меня примут. Сейчас не приняли, потом примут обязательно, потому что я этого очень хочу и заслужу.
Обидно, если Лидия Михайловна и другие думают, что я стремлюсь в партию с нечистыми мыслями, с каким-то расчетом. Отец был коммунистом и погиб за Родину — вот весь его расчет. Мама коммунистка, вступила в партию в 1941 году, почти тридцать лет проработала на фабрике, не отказывалась ни от каких поручений — она этого просто не может — вот ее расчет… И у меня один расчет — чтобы мне поверили. Мама, помню, говорила мне давно-давно:
— Ты сейчас, Коленька, пионер, потом будешь комсомольцем, а совсем вырастешь, станешь коммунистом, как твой папа.
Мама никогда не говорила: «Как я», а только так: «Как папа».
Помню, как она первый раз повела меня в Мавзолей. Я немножечко боялся, а она говорила:
— Что ты, глупенький… Мы же к Ленину идем. К Владимиру Ильичу… Когда войдем, ты тихо себя веди, ни о чем не спрашивай, а смотри и запоминай…
Теперь я понимаю, как трудно было маме меня вырастить… Она не любит рассказывать про эвакуацию, а я сам ничего не помню, только как во сне приснилось — большой пруд, березы с облетевшими листьями, пасмурный день и костер, в котором мама пекла картошку… Как вернулись в Москву, помню отлично, мне было уже шесть лет. Мама вошла в комнату, первым делом сорвала черную бумагу с Окна и распахнула створки:
— Дома мы, Коленька, дома!.. Как хорошо! И войны нет.
Потом она заплакала. Я очень удивился: мы домой приехали, а она плачет.
— Мамочка! Что с тобой?
— Ничего, Коленька, пройдет… Поплачу немного и перестану…
Тогда я не понял, мал был — она вспомнила папу.
Сколько маме было, когда овдовела? Двадцать два года… Когда война кончилась и папа не вернулся, ей было двадцать шесть. Она и сейчас красивая, а тогда еще лучше была. А замуж так и не вышла. Не захотела. Когда я ей в прошлом году сказал:
— Ты, наверное, из-за меня замуж не вышла, не хотела, чтобы у меня отчим был, — она ответила:
— И поэтому тоже… Такого второго человека, как был папа, я не встретила. Он, Коля, был особенный…
И мама, как всегда, начала рассказывать про папу, какой он смелый, добрый, сильный и веселый.
— Подружки сначала надо мной, Коленька, подшучивали: «Какой у тебя муж ревнивый, до фабрики провожает, с фабрики встречает». А потом позавидовали: «Ну и муж у тебя, Катерина, каждый день ласковый». А папа и вправду любил меня у проходной встретить… Бывало, выйду, а он уже тут…
У нас только одна папина фотография, очень маленькая, и я не могу даже представить, какой он был…
А случай с сахаром! До сих пор, как вспомню, уши горят. Случилось это в последний год карточной системы. Я уже в школу ходил. Начал я каждый день из кулечка чайную ложку сахара отсыпать в другой, в свой. Что особенного? Ложечка маленькая, совсем незаметно. Нам сахара до новых карточек не хватало. Я и решил, когда сахар кончится, я маме мой кулечек подарю. Вот она обрадуется!..
И подарил. А мама сразу: «Где взял?» Уж я вертелся, вертелся: «Не скажу, и все!» Мама свое: «Хорошие поступки ты от меня не будешь скрывать. Значит, ты поступил плохо».
Тогда я ей все рассказал. Она сначала смеялась, а потом всерьез сказала: «Выходит, ты хотел без всякого труда мне приятное сделать?»
Долго после этого у нас было нечто вроде пароля. Начну я что-нибудь делать не так, как надо, а мама скажет: «Это, Коля, не сахарный песок».
Когда я был школьником, мама каждое воскресенье водила меня «на экскурсии». Где только мы с ней не были! Во всех музеях по нескольку раз перебывали, в Останкинский дворец раза три ездили, в Третьяковку. Иногда просто гуляли по набережным, и как-то так случалось, что в конце прогулки мы всегда приходили на Красную площадь.
Мама брала меня за руку, и мне было очень хорошо от ее теплой и нежной ладони.
Наверное, поэтому я так люблю Красную площадь, когда я бываю там, мне всегда хорошо и тепло.
Особенно я люблю Красную площадь по вечерам. Затихает ГУМ, реже пробегают машины. Кремлевские стены становятся сиреневыми, а брусчатка синеет и кажется более мягкой — шаги не так слышны, как днем. Даже воздух вечером на Красной площади совсем особенный.
Мне везло. Мы с мамой часто наблюдали смену караула у Мавзолея. Теперь-то я понимаю причину этого «везения»: мама знала, когда происходит смена караула, и всегда приводила меня вовремя.
Потом мы спускались в Александровский садик.
И сейчас, когда я один прохожу через Красную площадь, мне кажется, что рядом идет мама и держит меня за руку, и все мелкое, что иногда представляется очень важным и значительным, здесь тускнеет, и жизнь предстает в ином свете, хочется стать чище, откровеннее, любить людей, быть лучше.