Я никогда не видел маму в таком состоянии — она лежала на полу рядом с папой, билась головой об пол и кричала. Как она кричала!
— Это я, Ваня, виновата! Прости меня, Ваня!
А я думал, что папа и мама не любили друг друга, больше того, ненавидели и жили вместе по непонятным для меня причинам.
Как она кричала!
— Прости меня, Ваня! Милый, прости…
Приехал дядя Алеша. Потом его жена Лидия Михайловна. Потом приходили пожилые люди, говорили о папе, вспоминали, как они с ним вместе работали. На другой день появился какой-то старик. Его все называли Филипп Иванович. Он долго смотрел на папино лицо и сказал дяде Алеше:
— Я помню, как он девчонку из-подо льда вытащил. Хорошо жить начинал, очень хорошо… Я позавчера его видел. Кто бы мог подумать…
Мама больше не кричала. Пожилая женщина, очень накрашенная, ее называли по фамилии — Максименко, тихо сказала соседке, кивнув на маму:
— Хотя бы для приличия слезы выжала.
— А что ей! Рада небось.
У меня было огромное желание выставить их, но я сдержался.
После похорон у нас долго был дядя Алеша, Мама побыла с нами немного, потом заплакала и ушла в свою комнату. Я несколько раз заходил к ней, посмотреть, как она себя чувствует. Она лежала на диване с закрытыми глазами, но не спала. Я осторожно целовал ее в щеку и уходил. Не знаю, возможно, я ошибаюсь, но после моего ухода мама начинала плакать. Дядя Алеша больше молчал. Он посоветовал мне открыть папин письменный стол и просмотреть все, что там есть.
В самом нижнем ящике я нашел пухлую папку, на которой было написано: «Костин архив». В папке лежали мои тетрадки, когда я учился в первом классе, с палочками и первыми буквами, мои рисунки, моя записка: «Папа, у меня сломался фонарик. Почини его, пожалуйста». Я нашел много моих снимков — от самого первого, на котором я был снят голышом, на простынке. На фотографии рукой папы написано: «Костя трех месяцев».
И еще я нашел в этой же папке большой конверт с письмами. Я прочитал только первые строки: «Родной мой, если бы ты знал, как я по тебе соскучилась». Взглянув на подпись, я понял, что это письма от Поли. Я спросил дядю Алешу: что мне делать с письмами? Он ответил: «Делай что хочешь, но так, чтобы мать о них ничего не знала».
Сначала я хотел письма уничтожить, но мне было жаль их рвать.
И еще я нашел папино заявление десятилетней давности в суд о разводе с мамой.
Я его немедленно порвал на мелкие кусочки и выкинул в мусоропровод. После этого я зашел в комнату к маме и сказал ей:
— Мамочка, милая, тебе ничего не надо?
Она обняла меня и заплакала, всхлипывая, словно несправедливо обиженный ребенок. Она ничего не могла сказать, а только повторяла:
— Костенька! Костенька!
А у меня сердце рвалось на части, в горле стоял горький комок.
— Мамочка! Я тебя очень люблю, мамочка…
Попозднее заехала жена дяди Алеши. Она сначала прошла к маме и тут же вышла.
— Она, кажется, уснула. Пусть поспит, это ей очень необходимо.
Не знаю, как это произошло, но я рассказал Лидии Михайловне и дяде Алеше о том, как я нехорошо, неправильно жил. На меня нашел какой-то приступ откровенности — так честно и безжалостно я никому о себе не рассказывал. Когда я вспомнил о последнем разговоре с отцом, я заплакал, так мне было больно. Я выложил все про Надю, про ее мужа и как я его оскорбил. Не рассказал только про Тину Валентиновну — было очень стыдно. И еще я сказал, что так, как я жил, жить больше нельзя, надо жить по-другому, а как — я не знаю.
Дядя Алеша несколько раз пытался перебить меня: «Успокойся, Костя! Потом поговорим». Лидия Михайловна слушала меня молча.
Дядя Алеша заторопился домой: «Метро закроют!» А Лидия Михайловна не торопилась уходить: «Такси возьмем».
Они ушли от нас поздно ночью. Лидия Михайловна крепко пожала мне руку и сказала:
— Заходите к нам почаще…
А я и не знал, что она такая славная.
Проводив их, я подошел к дверям маминой комнаты. Там было тихо. Я подумал: «Как хорошо, что мама спит». И поймал себя на мысли о том, что до этого никогда не думал о маме, — спит она или не спит, мне было все равно.
Я долго сидел за папиным столом. Передо мной лежала пухлая папка «Костин архив» и большой конверт с письмами. «Найду ее и отдам ей». Потом я подумал: «А вдруг она любит другого, вышла замуж и ей будет неприятно?» И снова поймал себя на мысли о том, что до этого мне никакого дела не было до других людей, я всегда думал только о себе.
И я еще подумал: «Какая дорогая цена за мое нынешнее состояние, за мое начавшееся выздоровление».
Я вспомнил лицо Нади, какое оно было тогда, в кино, когда я сказал ее мужу эту пакость. А как он смотрел ка меня в милиции! И все взял на себя, лишь бы только лейтенант ни о чем не расспрашивал.
А папа, лежащий ничком! Что он думал обо мне в последнюю минуту? Теперь мне это никогда не узнать.
Как же я плохо жил. Хватит ли у меня силы жить по-другому? Неужели не хватит? Это будет так страшно…
Надо что-то делать, надо действовать.
Утром я разрезал письма Поли ножницами на мелкие кусочки, перемешал их и отвез в Серебряный бор. Там я их сжег на берегу Москвы-реки.
Потом я поехал в милицию и рассказал начальнику всю правду: как я сам пьяный пристал к Грохотову, а он защищал честь своей жены.
Майор выслушал меня и подал мне листок бумаги:
— Тогда другое дело. Напишите.
Я написал. Майор прочел и сказал:
— Надо бы вам, молодой человек, всыпать как следует, но раз вы чистосердечно и папаша у вас неожиданно умер… В общем, идите…
МЕНЯЙ КУРС, ТЕЛЯТНИКОВ, ПОКА НЕ ПОЗДНО!
Ошибки надо не только признавать, это надо делать вовремя. И сделать это нетрудно: жена у Грохотова оказалась хорошим человеком, сам он, по словам беспартийного мастера (беспартийного! Это надо подчеркнуть!), отличный работник. Со взносами не подтвердилось. В общем, оснований вполне достаточно, чтобы заявить на парткоме: «А мы, дорогие товарищи, думается, допустили излишнюю горячность». А самое главное основание — негласное, если я так не скажу, скажут другие — Силантьич, Клавдия Борисовна, — и тогда я буду один против всех. Это абсолютно ни к чему.
Только одна Кожухова может поддержать меня, а больше никто.
А что изменится для меня от того, будет Грохотов в партии или не будет? Ничего! В прямую драку он со мной не полезет. А если рискнет, у него положение невыгодное: скажут, мстит за обиду.
Меняй курс, Телятников, меняй, пока не поздно. Сегодня вечером зайду к нему домой. Скажу: «Пришел поговорить по душам. Что же ты, дорогой товарищ Грохотов, раньше мне все не рассказал? Я же не бог, у меня нет такого прибора, чтобы обо всем догадываться. Познакомь меня со своей очаровательной жинкой. Хорошая она у тебя женщина». И матери скажу: «Что же ты, Екатерина Павловна, как член КПСС с 1941 года, стаж не маленький, а не подсказала? Ай, как нехорошо! Где внучка? С детскими яслями выехала? С нашими? Прекрасно. Мне сказывали, ее вроде принимать не хотели? Что же ты, Николай Сергеевич, раньше ко мне не зашел, не рассказал об этом возмутительном безобразии. А Екатерина Павловна тоже хороша: не могла подсказать. Ну, раз приняли, стало быть, в этом вопросе моя помощь не нужна. Не собираетесь? Я в воскресенье еду посмотреть, как там цветы жизни. Чем кормят. Как поливают. Могу взять. Место будет. Даже два». Что, мне жаль? Пусть поедут…
Меняй курс, Телятников, меняй!
ВОПРОСОВ БОЛЬШЕ НЕТ…
Сегодня год, как я стала секретарем райкома. Никто из моих домашних об этом не вспомнил. Алеше сейчас прибавилось хлопот, надо помочь жене покойного брата обменять квартиру на меньшую. Пенсию Мария Захаровна получит небольшую, и содержать теперешнюю квартиру она не сможет, да и не хочет. Костя заявил, что ему площадь в Москве не нужна, он твердо решил уехать куда-нибудь подальше. Пусть едет, поживет самостоятельно, это ему будет только на пользу.