Нередко человек духовно бедный воображает себя яркой и крупной личностью, чьи мысли и переживания важны и интересны всем. С Анной Георгиевной Жеравиной все наоборот. Ей все время кажется: то, что она переживает и думает, неинтересно и незначительно, и писать об этом не нужно, хотя любая книга, любая встреча, любая поездка, любое полученное письмо — для нее событие. И лишь сейчас, через несколько лет после публикации очерка «Полчаса перед сном» я понял показавшуюся мне странной поначалу строку из письма к ней ее коллеги: «Жму руку за гражданское мужество». Я понял, чего стоило Жеравиной мне написать то самое письмо, из которого и родился очерк.
Известная формула: «надо писать лишь тогда, когда не можешь не писать» имеет, наверное, силу по отношению не только к писателю, но и к читателю.
А. Г. Жеравина написала мне именно потому, что не написать о том, что переполняет ее сердце, она не могла…
Первый назидательно-педагогический диалог
«В последний раз я видела ее одиннадцать лет назад, 14 марта 1968 года. Я, помню, подарила ей — был день ее рождения — самые дорогие духи и большой букет цветов; обычно мы делали более скромные подарки. При воспоминании об этих духах сегодня почему-то особенно стыдно…»
1
14 марта 1968 года в доме у Пелагеи Георгиевны Федорович было по-именинному шумно и весело — собрались почти тридцатилетние мужчины и женщины, которых она когда-то учила читать и любить Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова.
За столом беспрерывно шутили: школьные воспоминания, даже и не дающие повода для веселья, — получение двоек, неудачное сочинение, переэкзаменовка — были теперь источником радостных воспоминаний, может быть, потому, что почти у всех, кто сидел рядом со старой учительницей, жизнь складывалась более или менее удачно. За плечами остались университеты, институты, техникумы, увлекала работа, радовала жизнь, молодая семья или ожидание ее…
Пелагея Георгиевна ужо не работала в школе, получала пенсию, но в доме ее толпилась молодежь постоянно. Казалось, молодые остались в ее жизни навсегда: она помогала им при поступлении в институты, потом при выборе работы и даже иногда (хотя избегала этого) при выборе жены или мужа.
Лена Рощина веселилась с остальными и даже, может быть, чуть больше, чем «мальчики и девочки», собравшиеся в этот день у старой учительницы, чтобы поздравить ее с шестидесятидевятилетием. Все немножко выпили, языки развязались, и одна из «девочек» (двадцатисемилетних!) в разгар веселья обратилась к Лене через весь стол:
— Как изменилась ты за последнее время, неузнаваемая стала… Такая красивая, посмотрите!
И все посмотрели на Лену доброжелательно, серьезно, да и в реплике девушки, восхитившейся переменой в облике подруги, не было ни капли иронии, а лишь искреннее восхищение. Сама атмосфера дома Пелагеи Георгиевны, сам стиль ее отношений с людьми располагал куда больше к доброжелательству и даже восхищению, чем к иронии.
Лена вдруг быстро поднялась, будто в непринужденном застолье забыла о неотложном деле и теперь вдруг вспомнила о нем, тревожно, быстро, подошла к старой учительнице, поцеловала ее нежно, попрощалась и ушла.
Кто-то поднял новый тост…
Пелагея Георгиевна ожидала, что Лена наутро позвонит: в последние двенадцать лет — с той минуты, когда она увидела ее, одетую бедно, нескладную, какую-то потаенную и бесконечно несчастную девочку, — не было, пожалуй, дня, чтобы они не общались: если не в классе или у нее, Пелагеи Георгиевны, дома, то на подмосковной даче или на берегу Черного моря, куда учительница все чаще летом уезжала с ней, с Леной.
Но Лена не позвонила наутро после именинных торжеств. И вечером она не позвонила. И через два дня… и через неделю… и через месяц… и через полгода…
Пелагее Георгиевне стало страшно. Ей стало страшно не потому, что она допускала мысль о несчастье. У нее было достаточно источников информации, по которым поступали о Лене самые нетревожные вести.
Страшно ей стало потому, что показалось: была напрасной вся та многолетняя работа по лепке человеческой души, по созиданию в Лене человеческих начал — работа, без которой Пелагея Георгиевна не мыслила педагогического труда, — все, все было напрасным, если она, любимейшая из любимых, о ком думалось в бессонные ночи, кому была отдана душа, так странно, так легко ушла навсегда. И может быть, — надо бесстрашно подумать! — и вся ее почти полувековая учительская деятельность заслуживает куда более скромных оценок, чем доводилось слышать в последние десятилетия.