Выбрать главу

Киселев помог Виталию Фартушному поступить в музыкальную школу, Владимиру Бучацкому все чаще давал серьезные книги, рассказывающие об истории науки, Игорю Артемчуку посоветовал изучать языки…

Бучацкий стал ученым (сейчас он директор филиала большого института в Череповцах). Фартушный окончил ленинградскую консерваторию и учит музыке детей в ее петрозаводском филиале. Из Артемчука вышел писатель-переводчик.

Киселев получает из Петрозаводска афиши концертов, в которых набрано имя Фартушного; из Киева — книги, переведенные с немецкого языка на украинский Артемчуком. А о Бучацком говорит с гордостью:

«Он был в Индии, и в Швейцарии, и полмира объехал, а все равно, чуть заглянет в Томашполь, в первую очередь — ко мне».

Для Киселева все они трое по-прежнему дети. А они в письмах к нему называют его «духовным отцом».

Киселев не только дает читать книги, он их и дарит. Постоянным читателям его библиотеки он делает иногда «царские» подарки. Дмитрию Лехелю, начальнику цеха на заводе продтоваров, подарил 12-томное собрание сочинений Фейхтвангера, однотомники Стефана Цвейга и Джека Лондона.

Вечерами они с Дмитрием Лехелем ведут долгие, увлекательные разговоры: о Толстом, о Достоевском, порой горячо спорят, например, о том, кто сегодня из французских классиков говорит больше сердцу и уму: Бальзак или Стендаль? Лехель — ревностный поклонник Стендаля, Киселев — Бальзака.

Они пытаются переубедить друг друга, они говорят о любимых писателях без конца, не догадываясь о том, что в эти вечерние часы их разговоры делают провинциальный Томашполь равновеликим мировым центрам культуры с уникальными книгохранилищами и всемирно известными картинными галереями, потому что для искр человеческого духа нет столиц и нет периферии.

А в споре о Бальзаке и Стендале победил Лехель. Когда-то, много лет назад, Киселев — он гораздо старше — научил Лехеля читать и любить классику; сегодня ученик побудил учителя перечитать Стендаля, и, перечитав, Киселев согласился с доводами Лехеля и даже сам написал небольшую работу об авторе «Красного и черного».

Конечно, не все его в Томашполе понимают — некоторые видят в Киселеве чудака, «пообедать — не пообедает, — говорят они о нем, — а книгу купит». В небольшом городе человек, подобный Киселеву, фигура заметная, даже экзотическая; и относятся к нему неодинаково: кто-то видит лишь хорошее, большое; кто-то — забавное, мелочное. Немало людей высоко ценят его работу «сеятеля» и воспитателя, но кому-то кажется, что он попросту тешит самолюбие: переписывается с известными писателями, чтобы гордиться их ответами и автографами, стать самому живописной достопримечательностью.

Город видит его как бы в два ока: первое — серьезное, доброе; второе — менее доброе и потому ироничное. И насильно это око, второе, не закроешь, и с легкостью ему не докажешь, что видит оно то, чего нет в действительности. Ведь бескорыстие нередко совместимо с утехами самолюбия, а высокое порой соседствует с забавным в одной жизни, в одной судьбе, поэтому и может второе око при желании насытиться. Оно видит то, что в действительности существует, и в то же время оно видит не видя, потому что безразлично к тому, что составляет не отдельные черты и черточки, а самый смысл человеческой жизни. Пенсия у Киселева скромная — сорок восемь рублей, потому что всю жизнь получал он небольшую зарплату: рублей семьдесят — восемьдесят. И живет он тесно: одна комната и крохотная кухня — и десять тысяч томов. Но о себе думает мало, его заботит библиотека-весной он выносит книги на улицу, чтобы не отсырели, погрелись на солнце, зимой все время их переносит то от печки, то к печке.

Ради нее, библиотеки, и пошел он в жилищный отдел исполкома; там его выслушали и, казалось, поняли, он оставил заявление и начал ожидать решения вопроса и переезда.

Он жил теперь надеждой на получение современного, небольшого, в меру комфортабельного жилища и даже строил в уме планы размещения библиотеки в спальне-кабинете и холле-коридоре и устройства домашнего читального зала — можно на кухне.

Но осуществиться этому было не суждено, быть может, по собственной его вине: не нашел он в себе сил для одного юридического решения. В исполкоме его попросили написать завещание. Он должен был завещать библиотеку городу, и это условие его обидело.

Даже не обидело, а опечалило.

И не потому опечалило, что напомнило не совсем тактично: мол, не о земном уже, как говорили в старину, думать пора. Когда ночами все чаще болело сердце, он думал об уходе все безбоязненней, и возвышенней, и строже. Он оставлял в мире нечто бесценное: эти тома… этих людей…