«Тело его было выносливо к трудам и лишениям, душа — дерзновенна»[4]. Он признавался спасителем императора, во всяком случае, Тиберий его таковым считал. Однажды, когда Тиберий пировал в естественном гроте в одном из своих поместий, произошел обвал, и камнями завалило прислуживавших рабов, участники же пиршества в страхе разбежались. Сеян, обратившись лицом к Цезарю и опираясь на колени и руки, прикрыл его от сыпавшихся камней, и в таком положении был найден подоспевшей на помощь охраной. Мог ли Тиберий, воин и полководец, более всего дороживший преданностью и мужеством в людях и не находивший их в кругу близких и родных, не оценить такой поступок? И он оценил. Помня о проявленной Сеяном самоотверженности, император вознес его на недостижимую для прочих высоту. Он забыл о том, что Сеян был всего лишь сыном Луция Сейуса Страбона, римского всадника из этрусского города Вольсинии. Он видел в нем сына префекта претория[5] в Риме, а потом и префекта Египта Луция Сейуса Страбона. Он видел в нем потомка знатного рода Коскониев по женской линии, и помнил о Марке Косконии, наместнике Македонии. Словом, он видел в друге лишь того, кого хотел видеть, и считал его своим преемником. Он верил в его способности и деловые качества, он его любил…
Впрочем, злые языки утверждали, что обвал в гроте — драма неслучайная, а уж обвал, избирательно убивающий лишь рабов — тем более. Говорят, один из сенаторов громко и вслух сокрушался, что столь благодатная идея посетила не того, кого следовало, он и сам-де любитель фокусов, да вот не догадался, не сообразил… Оставим это утверждение на совести сенатора, им, сенаторам, виднее, как это бывает. Стоит прислушаться к беседе двух героев повествования, с которых, собственно, и начиналось всё в этой истории.
— Мой умный молодой друг, я не дождался от тебя обещанного труда. Ты занимался логическими построениями, наблюдая за игрой в кости. И даже нашел некоторые закономерности, которые интересны были бы всем, кто хоть раз играл в эти игры с Фортуной. Зная тебя, не сомневаюсь, что ты действительно набрёл на что-то невероятное. Но ты столь скромен, что стесняешься в этом признаться. Или дело в другом? Как ни грустно предположить такое, но люди есть люди, и ты не исключение. Сделал открытие и боишься зависти с моей стороны. Право же, это нехорошо. Мне хватает собственных богатств.
— Луций, все это — лишь досужие разговоры, и право же, они не к лицу нам с тобой. Никаких способов обрести богатство, я, конечно, не находил, да и не искал, ты же меня знаешь. Я лишь исследовал наиболее часто встречающиеся вероятные совпадения, и кое-что действительно открыл. Но нет в этом городе людей, способных оценить мои исследования. Пожалуй, ты один догадываешься, что это — серьезный труд. Впрочем, последнее меня не огорчает. Рукопись хранится в надежном месте, и я всегда готов поделиться с тобой своими наблюдениями.
— Ты слишком скромен, друг мой. Почему бы не сохранить для потомков этот труд? Я бы мог помочь с решением всех проблем, тем более денежных…
— Это было бы очень неразумным поступком, на который ты, конечно, не способен. Луций, мне давно приходится притворяться глупее, чем я есть, иначе я не выжил бы. Разве судьба моего брата не свидетельство тому? Кто же не знает, что, великий в своих деяниях, он заслужил за них лишь чашу с ядом?
— Что касается брата, я не стану опровергать эти вымыслы об отравлении, хотя доказательств ни за, ни против, веских доказательств, я имею в виду, сам не нашел. Он был молод и здоров, и смерть была странной, согласен. Но он жил, он творил нечто в своей жизни. Остался в нашей памяти, более того, вошел в историю, это несомненно. А ты? При твоих возможностях, с твоим происхождением, с такими талантами, — и ничего не хотеть? Нет, это не укладывается в моем воображении.
— Не лукавь, Луций. Ты ведь прекрасно понимаешь, что хочу я многого, очень многого. Даже большего, нежели хотел брат. Но я не столь большой любитель риска, как ты или он… Ты счастливый человек, право, а я осторожничаю всю жизнь. И часто ненавижу себя за это. Когда-нибудь всё изменится. Ради этого мы и собрались тут… Я не успел спросить тебя, что там, вернее, кого ты нашел нам в Египте. Как это удачно, что связи покойного твоего отца, бывшего наместником в этой стране, могут помочь.
— Собственно, повезло не только в этом. Ты знаешь, нынешняя Александрия — город удивительный. Я сказал бы, что это некое горнило мистической жизни. Меня всегда интересовала философия, это свойственно богатым людям, особенно выбившимся из низкой среды. Да-да, можешь не улыбаться, я говорю это не потому, что пытаюсь унизить себя. Всадническое сословие[6] не самое худшее из всех. Однако, когда по праву рождения, как ты, например, принадлежишь к высшей знати, к своему особому положению привыкаешь с детства, и потом по большей части оно тебя уже не удивляет. Мне же приходилось всего добиваться самостоятельно, и я не раз задумывался о причинах, поднимающих тебя над остальной толпой, о самой сущности власти, о ее роли и прочих подобных предметах, а это, согласись, вопросы философии. Но я теперь о другом. Александрия — город самых разнообразных доктрин, город последователей многих религий, и они сталкиваются в нескончаемой круговерти идей и мнений. Там собрались учителя самых разных верований.
5
6
В древнейшие времена выражение «римский всадник» применялось исключительно к служащему в коннице римскому гражданину. В эпоху конца 2 в. — начала 1 в. до н. э. с ним соединяется представление о принадлежности к сословию, обладающему известными политическими и социальными правами. Переход был подготовлен реформой Сервия Туллия, в силу которой 1800 римских граждан, которые служили в коннице и обязательно получали коня от государства, должны были подавать голоса в народное собрание отдельно от других. Причём каждая сотня — кентурия — обладала одним голосом.