Почему это так? Об этом он не думал и не мог думать, ибо те, которые закрыли перед его глазами занавеску, все силы употребляли на то, чтобы он, Илья Васильевич, знал, что для него так самим господом поставлено жрать картошку, а для них — все лучшее, ибо они «белая кость», а он «черная», они «благородные», а он и ему подобные — «чернять», «хамы», «подлые людишки».
И никогда также не приходило ему в голову, и не казалось странным, что он почему-то быстро стаскивал со своей головы картуз или шапку, издали, еще за версту, увидя идущего барина, и отвешивал ему поклоны, на которые тот едва кивал головой и проходил мимо него, кланяющегося, так же равнодушно-презрительно, как мимо какой-нибудь паршивой собачонки.
Не удивлялся он и тому, что, например, рядом с его деревней начинались владения какой-то старой, выжившей из ума княгини, тянувшиеся и лесами, и полями, и всякими угодьями на пол-уезда, незнаемые ею, а охраняемые и управляющими, и приказчиками, и сторожами…
Как так она владеет всеми этими ненужными ей угодьями, по какому праву, почему — он не знал, а думал, что так надо и что все от господа бога, которым его пугали и попы и все: «бог накажет» или «терпи, бог терпел и нам велел», «здесь перетерпишь, зато там, на том свете, хорошо тебе будет»… И он действительно терпел и молился каким-то своим богам, нарисованным в разных видах на досках: то бородатым, то без бороды, то изображению женщины с тремя руками, то какому-то скачущему на белой лошади всаднику с длинным копьем в руке, поражающему этим копьем в открытую пасть страшного хвостатого змея. День за днем, год за годом тянулась жизнь его по эту сторону занавески, где все было темно, убого, принижено, забито, и когда наконец нашлись люди, которым ценою неимоверных усилий и борьбы удалось побороть слуг, стерегущих занавеску, он, жизнь которого была сплошная тьма, ничего уже не мог и упрямо не хотел видеть, а, как выведенный из темницы на яркий солнечный свет узник, закрывался и отворачивался от этого света.
Придя к себе домой, в избу, он застал сноху свою, жену другого (первого убили в германскую войну) сына, высокую, худую, чахоточную бабу, ругавшую сынишку Ваньку, только что возвратившегося из школы, за то, что он сел за стол есть, не помолившись предварительно богу, «не перекрестя лба», как она выражалась, в угол над столом, где висело несколько штук разного калибра икон в ризах и без них.
— Чему вас учат тама, оглашенных? — визгливо кричала она так, что звенело в ушах. — «Богородицу деву радуйся» и тае до сей поры, третья зима пошла, бегаешь, не знаешь!
— Да нас этому не учат, — говорил сынишка. — Чего ты пристала ко мне? Поди сама к учителю, да и скажи ему!
— А что же ты, чертенок, грубиян, думаешь, не схожу! Ища как схожу-то! Ишь ты, нахватался там! Да нешто матери-то так отвечают? Бить-то вас некому. Вон, — обернулась она к пришедшему Илье Васильевичу, — спроси у дедушки, что он тебе скажет про ученье-то про ваше!
— Дедушка сам читать и то не умеет, чего у него спрашивать-то? Он сам ничего не знает!
И, к удивлению снохи, дедушка постоянно, каждый раз ругавший внука по этому поводу пуще ее, на этот раз угрюмо, точно про себя, ответил:
— И правда твоя, сынок, ничего не знаю.
Ответив так, он молча, с каким-то особенным, таинственно-угрюмым видом разделся и полез на печку.
— Что это ты? Аль тама, на собранье-то, вышло что? — удивившись, спросила сноха.
Илья Васильевич промолчал.
— Чего молчишь-то? — крикнула она. — Аль, говорю, вышло что?
— Ничего не вышло, — уже забравшись с кряхтеньем на печку, ответил оттуда Илья Васильевич.
— Аль нездоровится?
Илья Васильевич опять промолчал.
— Что это на тебя наехало? — не унималась сноха. — Подшивал бы сапоги, ничем по собраниям-то на старости лет шляться! Какого рожна там услышишь, чему научишься? Постыдился бы, диви молоденькай!
— А здесь чему у тебя научишься? — буркнул Илья Васильевич.
Сноха еще больше удивилась и, помолчав, не зная, что сказать, крикнула:
— Белены, что ли, объелся?.. Тьфу! Есть-то хочешь?
— Не хочу, — ответил Илья Васильевич и, повернувшись на бок, лицом в угол, замолчал.
Сноха поговорила, поворчала что-то и, видя, что он упрямо молчит, все еще продолжая удивляться, ушла из избы убирать скотину, сказав перед уходом сынишке:
— Сиди дома, неслух! Никуда у меня не ходи. Ишь назябся — посинел весь. Ходишь только обувь треплешь. Шут вас возьми и с ученьем-то с вашим! Бери книжку, садись читай, а уйдешь ежели — голову, ужо приду, проколочу до мозгов!
Она ушла. Ванька, чувствуя, что у него озябли ноги, обутые в несколько раз чиненные, с заплатками, сапожонки, быстро разулся и, боясь своего сердитого, постоянно пробиравшего и ругавшего его «вольницей проклятой» деда, крикнул в направлении к печке: