Выбрать главу

— Сын Варвары Михайловны. Дача в Павловске, сейчас за крепостью?

— Он самый.

— Он жив?

— Да. В Сорбонне учится.

— А мать?

— Скончалась от сыпного тифа. Так вот, Миша Сапожков, худой, щуплый, голодный. Щеки ввалились. Совсем череп на тонкой шее. Голодающий индус. Кричит мне: "Нет еврейского вопроса! Его выдумала наша слабость, наша дряблость. Мы теперь сильны. Мы не боимся их конкуренции. Давайте им, черт возьми, какое угодно равноправие, мы их побьем. На каком угодно экзамене мы будем первые. Пусть едут евреи в Россию. Они заставят нас проснуться и работать. Мы потому и были слабы, что нас все опекали. Долой опеку!.. Справимся!.."

— Ну, это он чересчур хватил.

— Кто знает, мама! Вот я вчера подметил и у тебя, и у папы, и даже у Веры в глазах грусть. Вы будто не верите, что спасение близко.

— Ох, Дима! И хотим верить. Да изверились. Боимся.

— Мама! Молодежь наша тому порукой. При Петре, чтобы поднять Россию, посылали десяток молодых людей учиться за границу. Теперь судьба послала нас десятки тысяч, и мы принесем в расхлябанную, обленившуюся, закисшую в безграмотности Русь и наши знания, и нашу волю, и наш страшный закал в терпении и работе. Мне, мама, за Россию нестрашно…

— С тобою, Дима, и мне становится спокойнее. А с Федором Михайловичем Кусковым ты все-таки познакомься… Ну, не понимай его, не прощай, но поговори с ним. Ему очень тяжело, и к тому же он болен.

IX

Федор Михайлович был болен. Сначала он крепился. По утрам шел работать в мастерскую Зенгер, стоял над столом, заваленным частями коробочек, варил на железной печке клей, строгал и подчищал ящички, но у него скоро начинала кружиться голова. Он бессильно садился на стул и долго сидел, ничего не соображая.

— Вы бы, ваше превосходительство, бросили, — говорил Шпак.

Но Федор Михайлович снова принимался за работу и через силу досиживал до обеденного перерыва. Когда шел домой, брал работу на дом. Но дома не работал. В бессилии лежал на постели в темной душной комнатке. Его навещал Шпак. Рассказывал ему берлинские новости, приносил то булку, то банку мармелада от Декановых.

— Спасибо, — говорил Федор Михайлович. — Только скажите, что не надо. Понимаете… Не надо, ничего мне не надо…

Говорил правду. Желания есть не было.

Как-то в церкви, не той маленькой, уютной домовой, что император Александр III построил для себя, в своем доме на Unter den Linden, — та уже была немецким правительством отнята у законных владельцев и отдана большевикам, — а в другой, простой и неуютной комнате на Nachodstrabe, Шпак в людской толпе произнес имя Кускова. К нему близко подошла высокая женщина, просто и скромно, но хорошо одетая, в соломенной черной шляпке, закрывавшей ее волосы и надвинутой на низкий лоб у нее были большие, желто-карие красивые глаза на круглом, русском, румяном лице. Крупные неровные зубы сверкали из-под полных губ. Она была вся — русская. Где бы, кто ее ни увидел, никто не принял бы ее за иностранку, — столько в ней было той мягкой грации в движениях, глубокой доброты в глазах и певучей плавности речи, какими обладают только русские женщины.

— Вы сказали, Кусков? — сказала она, ласково глядя на Шпака. — Какой Кусков?

— Генерал, Федор Михайлович, — отвечал Шпак.

— Большевик? — нараспев сказала женщина.

— Да, он служил в Красной армии, но я его знал уже поручиком Северо-Западной, где и сам имел честь служить.

— Он здесь?

— Да.

— А вы про сыновей его ничего не слыхали?

— Нет. Ничего. И он ничего про них, вот уже пятый

год, не знает.

— Старший, Святослав, застрелился в Париже из-за Муратова.

Она хотела уже отойти от Шпака, но Шпак сказал:

— Он теперь в нищете лежит… Больной… Умирает. Она остановилась.

— Где он живет?

— В Halensee.

— Вы знаете его адрес?

— Да.

— Скажите мне. Я сейчас к нему поеду. Я знала его второго сына, Игруньку… Я постараюсь ему помочь… Чем могу, конечно… У меня у самой ничего нет.

— Святая душа, — сказал дожидавшийся ее почтенный господин в усах и седой бородке клинышком. — Где услышит, сейчас спешит на помощь.

— Маремьяна-странница, обо всех печальница- вы так говорили? — обернулась она к старику.

— Нет, позвольте, я так про вас не говорил.

— Мне казалось, что вы говорили… Так едемте.

— Простите, — сказал Шпак, — но я совершенно не знаю, кто вы такая.

— Я… Ах, да… В нынешнее время надо знать. Я сестра Серебренникова, София Ивановна… Вот и все. Не верите? Спросите кого хотите. Батюшку, отца архимандрита Тихона, спросите. Он вам скажет, кто я.

— Не беспокойтесь, ротмистр, — сказал старик. — Ваш Кусков святую душу обрел. Если он болен, можете считать его здоровым. Наша София Ивановна мертвых воскрешает, больных исцеляет.

— Будет вам, — сказала София Ивановна. — Это грех так говорить… Кощунство… Каждый должен помогать, кто чем может. Едемте, ротмистр… Видите… я даже не спрашиваю, кто вы.

— Я думал, потому, — смутился Шпак, — что меня весь Берлин знает. Евгений Павлович Шпак, мастеровой из мастерской Зенгер.

— Так едемте.

Федора Михайловича Шпак застал лежащим на прибранной постели. Когда он сказал, что с ним приехала дама, Федор Михайлович засуетился, поднялся на постели, стал причесывать отросшие седые волосы.

— Дама?.. Зачем дама?.. Какая дама?.. У меня никого нет знакомых.

В мыслях проносились женские образы близких к нему. Наташа замучена, сестра Липочка убита… Может быть, Ипполитов а Азалия?

— Что, она странная? — спросил он. — Темно у меня. Нехорошо. Может, лучше на улицу пойти, на скамеечку у остановки трамвая?

Но было поздно, дверь открылась, и в маленькую комнату Федора Михайловича вошла сестра Серебренникова.

— Здравствуйте, — сказала она, протягивая полную белую руку. — Я услыхала, что вы больны и одиноки… У вас никого нет. Я приехала навестить вас. Я хорошо знала вашего сына Игруньку, чернобыльского гусара. Мы с ним друзьями были.

Шпак почувствовал себя лишним и незаметно вышел из комнаты. Сестра Серебренникова подошла к окну и села на стул. Несколько минут длилось молчание. Федор Михайлович сначала стоял у двери, потом сел.

— Вы больны, — тихо спросила сестра. — У доктора были?

— Моя болезнь не такая, чтобы ее докторам лечить, — едва слышно проговорил Федор Михайлович.

— Понимаю, — сказала сестра.

Еще напряженнее стало молчание. В полутемной комнате плохо были видны предметы. Рядом, в мастерской, тикали часы. Шютцингера не было дома. Во всей квартире томилась тишина.

— Вы знаете, что такое русский народ? — чуть слышно сказала София Ивановна.

— Знаю, — еще тише ответил Федор Михайлович.

— В 1915 году… Мы прогнали немцев. Было наступление… На Бзуре… Цепи ушли далеко вперед. Артиллерию начали подавать за пехотой. Победа… Я пошла с санитарами собирать раненых. Идем по полю. Тихо. Впереди пулемет протрещит или сорвутся короткие залпы. Солнце садилось. Красным налетом покрывалось изрытое окопами поле. Валялись тряпки, клочья рубах, винтовки, стаканы шрапнелей. Навстречу люди… Раненые… Легко… В щеку, в грудь, руку… ноги… ковыляя или опираясь на винтовку. Два раненых, солдатика наших, оба в ногу, оставляя кровавый след, несли тяжело раненого немецкого солдата. Я остановилась.

— Братцы, — что это вы?

— Тяжелый, сам не дойдет, — вот несем… — А вы?

— Мы ничего. Бог грехам терпит. По мягкому. Только что боль одна.

— Так ведь он враг ваш!

— Теперя какой враг! Все одно, как и мы. Наш брат. Раненый. Ему, чать, больно, как и нам… Верьте, генерал, истинные христиане только простые русские люди. Не мы. Не интеллигенция. А мужики, солдаты, рабочие, казаки, матросы. Они одни могут возвыситься до того, чтобы пожертвовать собою ради ближнего своего… Ради Христа.