Выбрать главу

Гегелевское учение о господстве и рабстве становится здесь лишь одной из четырех возможных теорий власти, а тем самым оно также признается ограниченным и неполным. Следующие за феноменологической дескрипцией наброски онтологии и метафизики власти слишком коротки, чтобы их можно было как-то содержательно охарактеризовать, но очевидно влияние Хайдеггера (модусы времени). В целом Кожев выступает здесь как сторонник «единоначалия», а не «разделения властей», соглашаясь со всей той традицией, которая восходит к трактовке Аристотелем слов Гомера: «нет в многовластии блага». Если процедура выборов сравнивается с «лотереей», а упразднение власти Отца признается источником деградации и утраты авторитета, то естественно было бы предположить, что мы имеем дело с авторитарной теорией сторонника то ли абсолютной монархии, то ли диктатуры.

Как соединить изложенную в данной рукописи «авторитарную» точку зрения с основным тезисом философии истории Кожева, согласно которому труд и борьба ведут человечество сначала к преодолению всех национальных и классовых различий, а затем и к «концу истории»? Эти воззрения сочетаемы ничуть не хуже, чем «Философия истории» Гегеля сочетается с его «Философией права», да и гегельянская философия истории предполагает и этатизм, и признание «великих личностей» (вспомним знаменитые суждения во введении к «Философии истории»). Все формы правления пребывают в истории и получают легитимацию от требований дня или эпохи.

О политической ситуации во Франции на первую половину 1942 г. говорится в последнем разделе книги, но говорится намеками, эзоповским языком, без всяких указаний на такие реалии, как оккупация двух третей территории немцами, полная зависимость от них режима Виши на юге Франции. На май 1942 г. подавляющее большинство французов и не помышляло об участии в Сопротивлении – ситуация изменится после Сталинграда, когда станет очевидной перспектива поражения Германии в войне. Если немцы могли повторять после 1-й мировой войны приводимые Кожевом слова: «Im Felde unbesiegt», то Франция была проигравшей войну страной, сдавшейся на милость победителя. Сторонники как правых, так и левых убеждений вынуждены были пересматривать свои догматы, причем французским левым (за исключением коммунистов) делать это было труднее, чем правым, – довоенный пацифизм французских левых оказался удобным союзником внешнего противника. После Первой мировой войны потерявшая больший, чем все прочие участники войны, процент населения страна повторяла как магические формулы слова «последняя война в истории», «стоит ли умирать за Данциг» и т. п., верила в неуязвимость линии Мажино, шла на всевозможные уступки агрессору (Мюнхен), да еще продолжала считать себя великой державой. Именно левые всякий раз торпедировали малейший рост расходов на вооруженные силы, проклинали «военщину», но итогом всего этого были позорно проигранная в несколько недель война и оккупация. Обычно о Франции в период между двумя мировыми войнами говорят как об одной из немногих стран, сохранивших демократические институты, когда чуть ли не весь континент оказался под властью авторитарных и тоталитарных диктатур. Но нужно помнить и о крайне неумелых действиях в экономике во времена мирового кризиса, об отстающей от конкурентов промышленности, о разоренных рантье довоенной поры, о демографической катастрофе и т. п. Немецкие школьники и студенты маршировали, летом отправлялись в трудовые лагеря, где проходили и военную подготовку, французская молодежь спивалась[11].

Авторитарная власть, сочетающая в себе фигуры Отца, Господина, Вождя и Судьи, потребна Франции на данный исторический момент, который определяется нуждой в «национальной революции». То, что такой фигуры не нашлось среди сидевших в Виши правителей, относится к историческим случайностям: адмирал Дарлан («Адмирал» в тексте Кожева) с негласного одобрения Петэна («Маршала») успел начать сотрудничество с американцами и англичанами, в эмиграции могло не найтись столь яркой фигуры, как де Голль. Лаваль часто заявлял, что возможны лишь две позиции: его собственная и де Голля, и он стал бы де Голлем, не будь он Лавалем. Лозунгом «национальной революции» пользовались как пособники оккупантов, так и лондонские эмигранты. Проигравшей войну и униженной стране эта идеология была исторически необходима, а революции подобного рода осуществляются под харизматическим руководством Вождя и Отца.

Сам Кожев в 30-е гг. не раз называл себя «сталинистом»; конечно, это был эпатаж, хотя в начале его рукописи 1940 г. мы находим похвалы «марксизму-ленинизму-сталинизму», по существу, его политические позиции были совсем иными. «Очерк феноменологии права» можно считать самой близкой марксизму работой, но и в ней юридический социализм на манер немецких авторов начала XX в. явно расходится с теорией и практикой коммунистических партий. После выхода в 1947 г. «Введения в чтение Гегеля» французские коммунисты опубликовали с десяток статей и рецензий, в которых Кожева зачисляли в «фашисты». Стоит сказать, что делали они это умнее нынешних «левых», приклеивающих этот ярлык к каждому нарушающему политкорректность индивиду; коммунисты обратили внимание на темы риска и борьбы, которые роднили Кожева с правыми мыслителями межвоенного периода, на связь его концепции с учениями Ницше и Хайдеггера. Тем не менее, если иметь в виду послевоенную деятельность Кожева во французском правительстве и его публикации на темы политики и экономики, его вполне уместно характеризовали как «правого марксиста». Эта характеристика не вполне точна (марксистом он вообще никогда не был), но не лишена оснований; называл же себя «грамшианцем» испытавший непосредственное влияние Кожева американец Ф. Фукуяма в то самое время, когда он был ведущим идеологом неоконсерваторов (кстати, совсем не случайно то, что многие неоконсерваторы начинали как троцкисты). Моральных и правовых абсолютов в истории нет, а потому для Кожева и после войны была вполне естественна апология диктаторских режимов в том случае, если они служат движению человечества к «концу истории» – в полемике с JI. Штраусом он оправдывает тем самым тиранические режимы прошлого и настоящего[12]. Поэтому для Кожева не было ничего невозможного в сочетании идеи мировой истории, идущей по пути борьбы и труда к царству Гражданина в «универсальном и гомогенном государстве», и поддержкой цезаристской диктатуры на данном историческом этапе. Но не всякая диктатура того заслуживает: восстанавливающая архаичную власть «господ» нацистская диктатура не соответствует ходу истории, а потому сопротивление ей было для Кожева чем-то само собой разумеющимся.

вернуться

11

В превосходном исследовании американского историка Ю. Вебера этому вопросу уделено значительное внимание: средний француз той эпохи (включая младенцев, женщин, стариков) выпивал ежедневно где-то бутылку вина, тогда как на среднего мужчину приходилось почти два литра.

вернуться

12

А. Кожев. Тирания и мудрость // Л. Штраус. О тирании. СПб., 2006.