— Что прикажете, валю преподобие?
— Что ты примолк?
— Смею ли я пускаться в разговоры, если меня не спрашивают!
— Да… однако… не надоело разве тебе молчать всю дорогу? Известно мне, что возницы любят иной раз и попеть…
— Ну, да ведь как когда…
— Как же это так?
— Да вот так! Это, знаете, как придётся. Бывает, скажем, и поют некоторые, да ведь от седока это зависит. Вы вот, как говорится, духовное лицо, и кто знает, понравится ли вам, а что же, значит, я тогда…
— А как может не понравиться? Разве священники не поют, как и остальные люди? Пою ведь я в церкви?.. Мы поём для вас в церкви по воскресеньям, а вам следовало бы нам хоть в будни петь! Не правда разве? — спрашивает, улыбаясь, батюшка.
— Да знаете… оно, конечно, всё правильно, что вы сказали. Вы поёте в церкви, но то особая статья — то песнопения, их нельзя равнять с нашими крестьянскими песнями… А что, вам скучно, когда я молчу?
— Конечно, скучно! Спой-ка… развесели, грустно что-то на душе, тяжко! Но я даже не спросил, поёшь ли ты?
— Кто? Я-то? Как не петь, коли на сердце у меня радость! Ещё как распеваю, батюшка. Я и «Херувимскую» пел в нашем селе… да ещё перед отцом протопопом… этим, что из Старого Бечея.
— Да ну? — удивляется путник.
— Взял я не очень уж высоко, но пришлось целых полчаса таким манером тянуть, едва с грехом пополам вытянул, как оно требуется!.. Вот и получилась моя «Херувимская» чуть не вдвое длиннее всей службы!.. Зато сам отец протопоп спрашивал обо мне! — гордо закончил Рада.
— Да неужели?
— Вся семья наша, да и все односельчане как индюки надулись от гордости за меня и всё расхваливают: «Здоров же, говорят, ты голосить!..» Спросите отца протопопа, как ему понравилась молчанская «Херувимская»?
— Видишь, какой молодец! Вот и спой…
— Вы какую хотите — из тех, что на клиросе поют, или нашу деревенскую, что в коло распевают?
— Да что ж… давай какую-нибудь вашу… Знаешь, спой-ка свою любимую… Вот её и спой!
— Могу, ежели хотите! — сказал парень, надвинул на глаза свою бачванскую шляпу и звонким голосом затянул:
Юла люба, мы с тобой давно родные…— А почему именно эта песня пришла тебе в голову, — прервал его путник. — Не знаешь разве других?
— Да… как, ваше преподобие, как не знать; знаю целый ворох… Но вы сами сказали: «Спой-ка любимую», — вот я любимую и запел, потому, знаете, жену мою зовут Юла…
— А, так ты женат?
— Да, знаете, как у нас на селе водится… мы не мудрим, на манер горожан… Конечно, а вы что думаете! — гордо произнёс Рада и завозился на сиденье. Он почувствовал себя вдруг более независимо и перекинул правую ногу через сиденье.
— А давно?
— Да четвёртый месяц пошёл… но будто вчера это было, так славно время пролетело…
— Ну как… доволен ты, счастлив?
— Как же мне не быть счастливым, если мы, простите, друг друга любим.
— А, любите?
— Да, вот уже два года и четыре месяца.
— Ей-богу, немало…
— Да нет, батюшка… не знаешь, как и время пролетело!
— И, говоришь, в самом деле любите?
— Да сколько раз на гулянках драться приходилось — и всё из-за неё!.. Всегда возле меня в коло становилась, чтоб рядышком танцевать!
— Почему же ты её сразу не взял?
— Хе, взял бы сразу (как впервые в коло переглянулись), да семья моя долго не соглашалась.
— Почему не соглашалась?
— Да… как говорится, хозяйство у нас большое, а я единственный сын, она же девушка бедная!.. Вот мои и затвердили: неровня, мол, она нам!
— Ну, и как же потом?
— А потом я им сказал: «Если моя Юла нам неровня, то я неровня другим! Её — или никого!» И ещё сказал: «Если не позволите взять её в жены, уйду в солдаты…» И ушёл бы, убей меня бог!
— А они тогда что?
— Пришлось уступить. А отец мне говорит: «Если любишь её больше нас — твоё дело, бери на здоровье! Но я, говорит, тебя с этих пор за сына не признаю. Не получишь, говорит, ничего: на наследство не рассчитывай! Всё, говорит, отпишу городской больнице». А я ему: «Спасибо вам, отец, за всё, что для меня сделали, то есть за то, что меня родили и вскормили как сына! Есть у меня, слава богу, две сильные руки — не какой-нибудь я калека, да у Юлы две, и мы худо-бедно прокормимся и без вашего наследства!.. А вы, говорю, отдайте всё в больницу — пускай поживятся и трезвые и пьяные швабы-подмастерья и пускай молят бога за упокой рацкой души!..» Но не отписал он ничего на больницу — в сердцах слово дал и обратно его взял! На обручении моя Юла поцеловала ему руку, отец расплакался и дал ей девять дукатов и один сольферин. А когда мы вышли из церкви и двинулись к дому, отец был веселее нас всех; хлоп меня ладонью по шляпе и говорит: «Ах ты, кадило тупорылое, сорвиголова! Неплохие у тебя глаза, парень! Губа не дура! Сейчас мне ясно, говорит, что ты и в самом деле мой, как говорится, единственный сын. Да, ты Бирцлиян, потому и удивляться нечего! А Бирцлияны ещё никогда, говорит, кого попало в дом не приводили и не выдавали за кого попало, а всегда выбирали лучшее!» И до того отец размяк, что сейчас больше всех любит и почитает Юлу — только она и снимает с него сапоги, никому другому не доверяет, да никто и не посмеет, — и гордится, что сноха у него красавица. «Красивые кони и красивые женщины, говорят, если не по чему другому, так хоть по этому узнаешь Бирцлиянов».