Сталин хорошо понимал природу поэтического творчества Бориса Пастернака: “«Цвэт нэбэсный, синий цвэт»… Оставьте в покое этого нэбожителя”. Не зря он “назначил” Владимира Маяковского “лучшим, талантливейшим поэтом эпохи”, избавив Пастернака от чудовищных обязательств и неминуемой гибели, вытекавших из статуса первого пиита: “Оставлена вакансия поэта: / Она опасна, если не пуста”. Можно понять Бориса Леонидовича, написавшего в этой связи благодарственное письмо вождю.
В период бронзовения режима его тянули в президиумы, на съезды и конгрессы. Заканчивалось все выступлениями, усложненный смысл и витиеватая форма которых едва ли доходили до большинства слушателей – вроде конфузливой попытки сорвать социалистический перформанс на Первом съезде советских писателей: “И когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы Метростроя тяжелый забойный инструмент, названия которого я не знаю (смех), но который оттягивал книзу ее плечо, – мог ли знать товарищ из президиума, вышутивший мою интеллигентскую чувствительность, что в многоатмосферных парах, созданных положением, она была в каком-то мгновенном смысле сестрой мне и я хотел помочь близкому и давно знакомому мне человеку”.
Игры с режимом
В 1935-м системе понадобились Исаак Бабель и Борис Пастернак, чтобы направить их на парижский Конгресс в защиту культуры, – имевшийся в наличии состав советской делегации оказался слабоват для международного уровня. Пастернак, страдавший бессонницей и нервным расстройством, в том числе и из-за разлада с политической действительностью, пытался отпроситься у денщика и оруженосца Сталина Александра Поскребышева. Тот предложил Пастернаку считать, что он мобилизован партией на войну. Заготовленный текст выступления Пастернака на конгрессе Илья Эренбург, уже тогда отличавшийся тонким конъюнктурным чутьем, просто порвал в клочья. И слава богу: в результате поэт и выступил как “нэбожитель”, высказавшись о поэзии, “которая валяется в траве, под ногами”.
В июне 1937-го бесцветный персонаж пришел к Пастернаку за его подписью под письмом советских писателей, осуждавших арестованных военачальников. И был изгнан: “Товарищ, это вам не контрамарки в театр подписывать!” Генсек Союза писателей СССР Владимир Ставский оставил фамилию Пастернака под опубликованным в печати письмом. Когда поэт ринулся к нему с гневным опровержением, тот досадливо прокричал: “Когда кончится это толстовское юродство?!” Если учесть, что до этого было заступничество за Бориса Пильняка, за которое Ставский ругал Пастернака уже публично, неадекватность поведения “нэбожителя” бросалась в глаза. В 1939-м Борис Леонидович, словно бы не понимая политической конъюнктуры, ходатайствовал перед Александром Фадеевым за вернувшуюся в Россию Марину Цветаеву, требовал, чтобы ее приняли в Союз писателей. Как писал сын поэта Евгений Пастернак, у Фадеева он “вызвал только раздражение своим «непониманием ситуации»”.
На самом деле Пастернак всё прекрасно понимал, лучше многих. Уже в 1930-м в письме Ромену Роллану он жаловался на удушливость советской атмосферы. Зимой 1931–1932 годов впал в немилость – из библиотек изъяли только что увидевшую свет “Охранную грамоту” и запретили собрание сочинений. И лишь затем наступил период неудачных попыток введения Пастернака в официальный оборот.
В 1954-м, когда уже был в работе “Доктор Живаго”, когда Борис Леонидович готовил себе плаху, в письме своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг он признавался: “Удивительно, как я уцелел за те страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!!” Годом раньше тому же адресату он признавался: “Я уже и раньше, в самое еще страшное время, утвердил за собою род независимости, за которую в любую минуту мог страшно поплатиться”.
Факт и акт
В 1934-м, незадолго до несколько раз откладывавшегося съезда писателей, Пастернаку позвонил Сталин. Этому предшествовало заступничество Бориса Леонидовича перед Бухариным за арестованного Мандельштама.
Пастернак знал, за что мог пострадать Мандельштам. Осенью 1933 года они, не слишком близкие друг другу люди, прогуливались по Москве. В районе Тверских-Ямских, под скрип проезжавших мимо ломовых извозчичьих телег Мандельштам прочитал “Мы живем, под собою не чуя страны…”. “Это не литературный факт, но акт самоубийства”, – констатировал Пастернак. Он вообще не любил политических стихов, хотя и считал себя обязанным Бухарину и однажды по его просьбе напечатал два произведения в “Известиях”, в том числе посвященное Сталину “Мне по душе строптивый норов артиста в силе…”. (В 1922-м Пастернак еще позволял себе иронизировать над политизированностью Маяковского: “Вы заняты нашим балансом, / Трагедией ВСНХ, / Вы, певший Летучим голландцем / Над краем любого стиха! <…> Я знаю, ваш путь неподделен, / Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути?”)