Выбрать главу

Оглянувшись на дверь, он шепотом прибавил:

— Мне кажется, collega, что я и Бубнов — одно лицо. Помните Ефима Назарыча Бубнова, который умирал вот в этой же самой комнате? Так вот мне и показалось, что я не Кочетов, а Бубнов. Это ужасная мысль! У меня даже холодный пот выступил на лбу, и я почти на четвереньках подполз к зеркалу. И что же?.. Представьте себе: из зеркала смотрел на меня живой Бубнов, то есть я сам… Мне так сделалось страшно, что я закричал, а когда прибежала Прасковья Гавриловна, я так же притворился спящим, как делал это Бубнов, и руки так же тряслись у меня…

— Вам нужно успокоиться, collega. Это был, конечно, бред.

— Ах, нет. Я и теперь то же самое чувствую. Опять начинаю превращаться в Бубнова. Вы замечаете, да?..

Кацман стоял и смотрел, строго сложив свои толстые губы. Collega был безнадежен — начинался паралич мозга. Вид больного был ужасен. Опухшее, серое лицо сквозило уже мертвыми тонами, глаза смотрели расширенными зрачками, разбухшее тело потеряло всякую жизненную энергию.

— Вы, может быть, чего-нибудь хотите? — спросил Кацман, чтобы сказать что-нибудь.

Больной сделал усилие и только показал на заветный шкапик, как это делал Бубнов. Он даже вытянул губы, чтобы сказать знакомое слово: «рю-умочку!» — но в легких не было силы, и вместо членораздельного звука со свистом вырвалась мертвая струя воздуха. Старик-доктор отворил шкапик, налил рюмку мадеры и подал больному, который с жадностью сделал один глоток, а остальное выплюнул.

— Какая гадость, — промычал больной и попросил поднять шторы. — Мне все кажется, что темно, доктор. Глаза, видно, ослабели.

— Это бывает, collega, a потом пройдет.

— Конечно, пройдет.

Состояние больного, когда начинались галлюцинации, было ужасно. В нем со страшной силой боролись два призрака. Очнувшись с холодным потом на лбу, он опять начинал думать, что мучился не он, Кочетов, а тот, второй, который неотступно преследует его день и ночь. Да, ночь… Какое это ужасное слово: ночь!.. Все затихнет кругом, и он входит в комнату. Вот эти тяжелые шаги, под которыми гнутся половицы, хриплое дыхание, скрип кресла, когда он грузно садится на него… У Кочетова захватывало дыхание в груди от ожидания, когда он не будет самим собой, а превратится в Бубнова; это самый мучительный момент, за которым сейчас же следовало облегчение. Иногда они разговаривали между собой, как хорошие старые знакомые, то есть опять-таки это был призрак разговора, потому что мысль не нуждалась в своей звуковой оболочке и вообще в каком-нибудь вещественном знаке.

Так продолжалось недели две, но потом больному вдруг сделалось лучше — он очнулся и посмотрел кругом осмысленным взглядом. Оставалась только легкая усталость, которую испытывает отдыхающий человек. Кочетову казалось, что он сделал какое-то длинное путешествие и только что вернулся домой.

— Позовите мне Якова Григорьича, — попросил он заглядывавшую в двери горничную.

Вот именно этого хорошего старика ему и недоставало. Потом он вспомнил то хорошее, что должно было его окончательно спасти. Ведь и раньше он думал об этом хорошем, но оно как-то ускользнуло из головы. Теперь Кочетов закрывал глаза, напрягая все силы, чтобы не забыть счастливого спасительного слова, которое он может передать только одному Якову Григорьичу. И как все это просто: уехать, нет, убежать… Кочетову даже сделалось весело, и он встретил с улыбкой входившего в кабинет старого приятеля. Яков Григорьич пришел к нему еще в первый раз и так смешно шагал по паркетному полу, точно он шел по льду или по стеклу. Оглянувшись на дверь, старик присел на стул к кушетке и угнетенно вздохнул.

— Яков Григорьич, вы меня совсем забыли, — попрекнул его больной.

— Это точно-с, виноват, Павел Иваныч, собирался, да все, знаете, делишки наши… Ей-богу, собирался!

— Да вы чего боялись-то?.. Я не сержусь, голубчик.

Больной с усилием перевел дух и опять улыбнулся.

— А мне вас так было нужно, — продолжал он, рассматривая отекшие пальцы. — Да, очень нужно… Помните, как я приехал в Пропадинск? Это была ошибка, а всякая ошибка ведет за собой целый ряд других. Прежде всего, я был дурной, бесхарактерный человек. Понимаете? Это с первого шага заметно. И в первый же день напился тогда. Ведь я не был пьяница, а напился… да. Потом пошло все остальное… и самое гадкое, что я делал, было то, что в своих собственных недостатках я обвинял других. Порядочный, уважающий себя человек не допустит ничего подобного.

— Что вы, Павел Иваныч, напраслину на себя взводите… Мало ли с кем что бывает?

— Нет, не то… Помните, что вы мне рассказывали про Прасковью Гавриловну и братца Семена Гаврилыча? Ведь я тогда поверил и потом следил за женой. Подсматривал и подслушивал… Не правда ли, как это гадко?