е наши. Наш человек никогда не назовет меня нехристью, потому что он так не думает, а ваш подлец сознался. Вел же он себя, доложу вам с печалью, трусовато. Уже после навозной жижи, отблевавшись, просил пощады и, как дитя малое, обещал, что больше не будет, а намерен, дескать, в будущем не заноситься, вести себя тихо, с охотой служить государству. Все это так — да только кому нужно его покаяние? Но просили, однако: рассей, мол, наши сомнения насчет воскрешения попугая по кличке Семен. Может быть, с соседом у вас, с Агафоном Елистратовичем, нелады были? Доносил про Агафона Елистратовича, что неладов вроде не было, но что лекарь, дескать, запойный пьяница, отчего людей врачует дрожащей рукой. Мы же Агафона Елистратовича с отличной стороны знаем и на донос относительно запойного пьянства отвечали полным негодованием. Однако чем объяснить, что не прошло и трех суток с момента закупки попугайчика, как попугайчик околевает в страшных конвульсиях, будто кто его отравил, да еще раньше был словно хворый, не чирикал и от еды отказывался? Постой–постой, думаю, дай сообразить. Утер я свою малиновую плешь салфеткой и, следовательно, спрашиваю Ермолая Спиридоновича, сына вашего, предварительно защемив ему мошонку (которая о ту пору пребывала еще при нем висеть), в превентивном порядке: на случай обмана. Постой–постой, не ты ли, спрашиваю, падла, сам и отравил заморскую птицу в желании досадить своему соседу, боярскому лекарю Агафону Елистратовичу, а также удрученным детям его, Татьяне Агафоновне и Ездре Агафоновичу? Нет, отвечал, тараща глазищи от боли, сын ваш, Ермолай Спиридонович, нет! не–е–ет!!! — а глазенки–то побелели, губку, значится, мы закусываем, больно нам, значится, — не–е–ет!.. то есть да–ааа!!! Защемили покрепче, да стремимся понять: дескать, да или нет? Да! да! Это я! — кричит мне Ермолай Спиридонович, будто за глухого человека меня принял, — Я! Я, дескать, чтобы досадить!!! — Ну, славно. Досадить — а зачем? Ой, кричит, больно! отпустите! весь дергается, несчастный. Отпустите! я думать так не могу! А ты не думай, говорим, ты отвечай… — но немножко отпустили, а то боимся, язык прикусит, чем разговаривать будет? — Потому хотел досадить, объясняет, что не нравился он мне… — Почему? — мы опять защемили немножко… — Да потому, закричал, что честно служил отечеству! — Вот это дело! — говорю я. — Вот так бы сразу! Ну, отдохни, любезный… А как отдохнул, говорю: а не хотел ли ты вместе с птицей и Агафона Елистратовича отравить? Молчит, думает. Я только было защемить собрался, а он уже и отвечает: да! Ну, вот, сами видите, какая история налицо, уважаемый вы мой Спиридон Ермолаевич, но решили, однакось, не торопиться: мы — люди недоверчивые, простите за выражение. На следующий денек повели его поразвлечься на дыбе, это ему полезно, а то он как будто сутулый у вас, Спиридон Ермолаевич, не мешало бы заодно и выпрямить. Занятие уморительное, доложу я вам, особенно если баба, но замечу, что сын ваш, субтильный фрукт, он — та же баба, если не лучше… Но не смею более утомлять вас подробностями, позвольте сделать одно отступление сугубо филозофического порядка. Мы с тобой, Спиридон, были бы никудышными филозофами и обманщиками, если бы не отметили великую страсть человека к мучительству. Отчего государство законом ограждает своих верноподданных от произвола и самодурства? А оттого ограждает, что иначе перевелись бы люди в государстве, предварительно друг друга истребив, перемучив… У меня, к примеру, и на баб уж кляп так себе, недвижим, не чует разницы между их минимальными различиями, отведав немало, но как примусь за человека покруче, обеспеченный государственным полномочием, ничего поделать не могу, смотрит в небо, да так порою меня заберет, что портки все заляпаю, моя баба думает, на сторону ходил, ан ошибается: с работы возвращаюсь… Страсть сия — глубокая тайна, и молчат в основном филозофы, спрятав головы в плечи, наподобие страуса; эта тайна посерьезнее, чем пальцем во мшистой дыре крутить, тут нутро, Спиридон, наизнанку выворачивается, а понять, ничего не понятно. Но люблю, вместе с тем, смиренных страдальцев, что на дыбе только пердят да покрякивают, уважаю, и такого страдальца я за сто англичан ни в жизнь не променяю, ибо мучительство и страдание — богоугодное дело, а англичанин что? — говно, да и только! Или взять, допустим, Елисея–пророка, коего дети дразнили однажды плешивым. Гряди, плешивый!.. Обида невелика; каждому достойному мужу плешь иметь полагается. И не сказал Елисей детям худого слова, напустил на них двух медведиц, и растерзали они сорок два ребенка… То–то, брат Спиридон, вот нам с тобою и пища для размышлений: поучительная картина! — а ты все запросы пишешь, бумагу мараешь попусту. А что человек всё и всех продаст — не сомневаюсь, только к нему подступись не спеша, не спугни, дай только время! Не дают времени, подгоняют, наседают, торопят. Оттого в нашем деле и накладки случаются, а от них, Спиридон, непорядок множится…