– Мне кажется, – продолжал Чубинец, – она поняла, что понравилась мне с первого взгляда. Конечно, я был хромой крестьянин, а она городская образованная красавица, может быть, учительница, врач или ещё кто-нибудь, может, даже артистка, однако у неё было отнято право жить, и это делало нас равной парой, хотя бы в те минуты, когда мы смотрели друг на друга. Я видел, что она голодна, сырую картошку не грызёт, как другие евреи и еврейки вокруг, и вдруг решил попросить у немца разрешения дать ей хлеба, который имел с собой, чтоб пообедать после работы.
Немец был один, без полицая, которого он куда-то послал, и мне он показался добрым. Среди них, конечно, всякие были. Нельзя сказать, что всплошь убийцы. Случалось, ведут колонну пленных или даже евреев, какие покрепче, на работу, так разрешают с земли окурки подбирать. Вот я и подумал, может и этот немец из тех, кто разрешает окурки подбирать. Подхожу, снимаю кашкет[2] с головы и говорю:
– Пан, дозвольте мне той женщине дать своего хлеба.
Показываю хлеб и показываю пальцем, кому дать хочу.
Немец смотрит, молчит, но поворачивается спиной. Я – к проволоке и протягиваю хлеб. Свиного сала не дал. Всё ж, думаю, еврейка, ещё за обиду примет. Она хлеб взяла, и я пальцы её своими пальцами почувствовал. Холодные, как у гипсовой статуи зимой в парке.
– Как ваша фамилия? – спрашиваю.
– Меня Лена зовут, – отвечает.
– А я, – говорю, – Чубинец Александр. Может, передать что-либо надо?
– Напишите в Ленинград, – говорит, а потом опомнилась: – как же вы в Ленинград напишете?..
– Я слышал, – говорю, – будто никакого Ленинграда уже нет. Камни и вода. Болото опять.
– Да, – отвечает, – для меня Ленинграда уже нет.
– Вы ешьте, – говорю, – хлеб. Завтра я опять привезу. Вы к проволоке выходите.
– Приду, если не уеду отсюда, – отвечает.
И тут у неё и у меня одновременно слёзы потекли. Стоим друг против друга, она с одной стороны проволоки, я с другой, и плачем, будто знакомы давно и любим давно, а теперь приходится расставаться навек. Мне кажется, в первый и последний раз в жизни меня женщина любила. И какая женщина! В ночной мечте лучше не придумаешь. А как я её любил! Стою и воображаю, что где-либо наедине с ней под патефон танцую. Я хоть хромой, но выучился танцевать. Не фокстрот, конечно, танго или медленный вальс. А партнёршей у меня был стул. Возьму стул и танцую, если из репродуктора соответствующую музыку передают. А с такой женщиной приятно танцевать не под патефон, под джаз-банд танцевать приятно в клубе треста прохладительных напитков. Смотрите, мол, как хромой с красавицей танцует. На мне пиджак, галстук, жилетка трикотажная.
Сколько длилась моя с Леной любовь, не знаю, думаю, не более пяти минут. Слышу, полицай кричит: «А ну, отойди от проволоки!» Оглянулся, вижу, бежит с повязкой на рукаве и с трёхлинейкой. Полицаи русским трофейным оружием были вооружены, русскими винтовками-трёхлинейками. Пригляделся – узнал. Я с этим полицаем во втором классе учился. Он из соседнего села Поповка. Байдачный фамилия. Противный хлопец. Гнида. Всё время меня «Рубль двадцать» дразнил и головой умело дрался. Я говорю:
– Не кричи, Байдачный, мне пан разрешил, – и на немца показываю.
А немец молчит, смотрит с усмешкой то на меня, то на Лену. Наверно, понял, что между нами происходит. Они, немцы, романтическая нация, театр любят. И неправда, что у них юмора нет, юмор у них есть, только он нам не очень подходящий, как худой дворняге не подходит юмор упитанного кобеля.
– Врёшь! – кричит Байдачный, недовольный тем, что я его опознал. – Ты жидовке украинский хлеб дал.
И он хотел Лену плёткой ударить, замахнулся на неё, но проволока мешала, он ведь тоже с этой стороны был. Тогда он её обругал грязно, по-антисемитски, как наш украинец умеет, и прицелился в неё из винтовки, чтоб испугать. И тут я его схватил за горло. Понимаю, что поступаю безумно, понимаю, что жизнью рискую, однако совладать с собой не могу. «Может лучше, – думаю, – если убьёт». Мне часто и до того, и после того жить не хотелось, но в тот момент особенно. И убил бы: прикладом замахнулся, а приклад – кованный железом. По голове – и конец. Однако немец не дал. Отогнал немец полицая, как хозяин отгоняет разъярённую собаку. Полицай успел, правда, меня рукой в ухо ударить очень сильно, со звоном. И поехал я с этим звоном назад, вместе с Ванькой Чубинцом, который всё видел. Оглянулся, нет Лены у проволоки, скрылась она в толпе других евреев и евреек. Дорогой Ванька мне говорит: