— Ладно, допустим. В лицо его запомнила?
— Еще как! Всех троих.
— Молодец, — похвалил я ее дрожа. Какой-то озноб на меня напал. — Пригодится нам, ох, пригодится! Прощать я им не намерен, это точно. Будь я один — драка и драка. Но они тебя оскорбили. Это уже серьезно. Понимаешь? — Я остановился.
— Все понимаю, — прошептала она и прильнула ко мне, обняв за плечи. Наверно, ей передалась моя дрожь; она сама задрожала. — Поцелуй меня.
— Не могу. Губа разбита.
— Тогда я сама, тихонько… Очень тихонько. Очень-очень тихонько, — шептала она, целуя меня и все сильней дрожа. Так мы стояли и дрожали минут пять, пока я не опомнился и не сказал:
— Ну иди! Общага рядом. И не крадись за мной. Увижу — крупно поссоримся.
Я зашагал от нее через пустой и темный двор, а Татьяна закричала мне в спину:
— Ну, Ивакин, многое я тебе прощала, а это ни за что!
То есть она ни за что не простит мне, что я не позволил ей себя проводить…
Все-таки была надежда, что мать спит и не услышит скрип двери. Но куда там! Не успел я в прихожей стащить туфли, а она уже стоит в дверях комнаты как привидение — в длинной, белой ночной рубахе.
— Явился! Два часа ночи. Включи свет!
Я огрызнулся:
— Зачем свет?
— Включи, говорю! Хочу посмотреть на тебя. Ты пьян!
— Трезв я, мама. Иди спи.
Но она уже сама щелкнула включателем; и вот он я, открытый для обзора, как на каком-нибудь строевом плацу: стою с кривой усмешкой, привалясь плечом к стене, в окровавленных джинсах, разорванной куртке…
Мать охнула. А у нее у самой вид был не ахти — бледная, с растрепанными волосами, с мученическим таким выражением глаз — наверно, опять болел желудок.
— Что с тобой? — вскрикнула она.
— Подрался.
— С кем? Где? Господи! Негодяй! Ты же весь в крови! Ты ранен?
— Ничего страшного. Летальный исход не грозит, не бойся, — пробормотал я и прошел мимо нее в комнату. Здесь я уселся на тахту и стащил джинсы.
— Видишь? — говорю. — Все в порядке. Перевязали — и порядок! — И вдруг закричал со злостью: — Что ты на меня смотришь? Пожила бы в Нью-Йорке! Там каждые полчаса вооруженное нападение! Мафия процветает! А здесь дилетанты-гады… пырнуть не умеют по-настоящему. — И сразу выдохся, слабость накатила.
Мать опустилась на стул и заплакала. Тихо стало, только ее всхлипывания. Но я знал, какие слова дальше последуют… какой набор обвинений… и жутко тоскливо стало, даже сердце сжалось.
Что делать? Пожалеть? Успокоить? Каким образом? Безнадежно.
— Ты сведешь меня в могилу, Константин, — сквозь всхлипывания проговорила мать.
Я молчал, сжав зубы. Голова что-то кружилась, хотелось лечь.
— Я не сплю, схожу тут с ума… желудок воет, как проклятый, а ты шляешься неизвестно где, ввязываешься в пьяные драки. Тебя же могли убить! — вдруг вскрикнула она, вскочив со стула.
— Не могли меня убить… Ложись спать, мама. Ложись спать! — попросил я умоляюще.
Но она еще долго не могла успокоиться: кричала, причитала, плакала, расхаживала по комнате, а потом ушла на кухню, и там заскрипела дверца шкафа, где она хранит аптечку. Опять лекарства… — подумал я с тоской. Опять валерьянка… пьет ее как воду, не помогает… А что дальше?
Это был старый вопрос без ответа. Я лег, закрыл глаза. Наступила темнота.
2
Наутро я проснулся поздно, в одиннадцатом часу, и первым, кого увидел, был старый мой знакомый, дружок, можно сказать, закадычный, Вадим Павлович Любомиров собственной персоной. Он преспокойно сидел в кресле напротив с газетой в руках: высокий, худой, закинув ногу на ногу, в своем неизменном сером костюме в полоску, при галстуке, в очках на длинном носу. Некоторое время я разглядывал его с удивлением, как жителя другой планеты, неизвестно откуда возникшего. Впрочем, все сразу встало на свои места; я вспомнил вчерашнюю ночь и ощутил слабую ноющую боль в ноге.
Любомиров поднял глаза от газеты. Теперь мы смотрели друг на друга.
— А! — сказал он хмуро и снял очки. — Проснулся наконец.
— Проснулся наконец, — откликнулся я. — А вы как тут оказались, интересно знать?
— Вошел. Через дверь. Твоя мать дала ключ. Попросила проведать. У нее много работы, — сухо и хмуро отвечал он, разглядывая меня.
— И давно тут сидите? Вы имейте в виду, сиделки теперь дорого стоят. У нас с матерью денег нет, чтобы вам платить.
— Учту. Как себя чувствуешь?
— А вы?
— Я в подворотнях не дерусь. У меня все в порядке. Покажи ногу… Что у тебя там?
— Как я могу показать? Ее нет. Ампутировали. Оттяпали начисто. — Я засмеялся. А он даже не улыбнулся — интересно, он вообще когда-нибудь улыбается? — только на высоком, с залысинами, лбу прорезалась морщина, усталые глаза заморгали.