Байбакову вместе с Косыгиным предстояло пережить крушение реформы: система оказалась сильнее даже таких могущественных людей, как премьер-министр и его зам, отвечавший за планирование экономики и сведение ее балансов. Вместе они пережили и слабую попытку хотя бы что-то сделать с начинавшей стагнировать экономикой в самом конце 70-х, когда работала так называемая комиссия Кириллина, еще одного зама Косыгина. Владимира Кириллина сослали потом обратно в Академию наук, про попытку оздоровления экономики забыли, а Косыгин в 1980 году умер: ему так и не было суждено за полтора десятилетия правления реализовать свои замыслы. Байбаков доживал оставшиеся ему пять лет в Госплане, пока к власти в стране не пришел Горбачев. О бывшем сталинском наркоме новый лидер вспомнил лишь однажды на заседании Политбюро, да и то раздраженно: «Байбаков, бывало, поедет в тот же Вьетнам, по итогам поездки мы напринимаем решений, а потом не знаем, что с этим делать». Ну да, необеспеченные обязательства и планы были одной из самых главных характеристик командной экономики. Да и к определенному периоду максимум, что мог делать Байбаков по требованию Косыгина, – сводить план пятилетки так, чтобы производительность труда хотя бы чуть-чуть опережала рост зарплаты. Да и то показатели эти оставались только на бумаге в виде сугубо математического, счетного упражнения – недаром советская математическая школа в экономической науке была одной из самых сильных. Что, впрочем, не уберегло колосса на глиняных ногах – советскую экономику – от катастрофы. Математика здесь была бессильна. Впрочем, и сам Байбаков как-то в сердцах сказал про ученых-экономистов советской выучки: «В то время наша экономическая наука ничего, кроме общих рассуждений о необходимости реорганизации управления народным хозяйством, не предлагала».
Николай Байбаков остался в том, своем, времени. Он 40 лет работал на самой вершине советской властной пирамиды, и не случайно его карьерный путь закончился ровно тогда, когда советский тип административно-политического устройства и экономики просто биологически исчерпал себя. А Байбаков прожил еще два десятилетия, оставаясь живым (и последним) символом советской эры.
К чему памяти хранить этот хаотический хлам черной и желтой красок, белесые вытертости света на черной траве и черных деревьях, которые, как пыль, хотелось стряхнуть со стеблей и листьев. Где потерялась эта вещь, за которой мы каждое лето приезжали в глухом уазике-«буханке» – желтый квадрат окна моей комнаты в нашей части коммунальной цековской дачи? Видел бы Михаил Восленский эту примитивную дачу – он бы сжег рукопись своей «Номенклатуры»…
Если память семьи исчезает вместе с умирающими родственниками, если прекращают свое существование и теряются вещи, если меняются и/или портятся пейзажи, составлявшие фон коллективной памяти рода, что вообще остается тогда? Ощущаешь себя хранителем, единственным и ответственным, осколков памяти, которые уже не склеить. Пытаясь собрать для своей памяти достойный эскорт, я все чаще захожу в букинистические и антикварные магазины. По причине моей геронтофилии маленький сын читает почти исключительно те детские книги, которые листали (или могли листать) мой брат и я. Это попытка продлить память рода в детях. Не только оцифровать память, но и сделать ее общей с собственными детьми.
В одном из своих интервью выдающийся турок, лауреат Нобелевской премии по литературе 2006 года Орхан Памук говорит о виде на Босфор из окна квартиры, где писатель работает: «Он не менялся уже тысячу лет». Неизменность внутреннего времени человека проистекает именно от освещения: наполнение жизни и вида из окна может меняться, но важно, чтобы освещение оставалось прежним. Памук, певец Стамбула, превративший почти все свои главные романы в занимательный беллетризованный путеводитель по городу, предпочитает жить не просто в привычных местах, но непосредственно в квартале Нишанташи, где писатель родился. Ему для творчества необходима привычная, знакомая с детства среда. В своем квартале я живу уже почти 40 лет – с того времени, как мы переехали с Ленинского проспекта. И, переезжая с квартиры на квартиру внутри района, всегда, как улитка, таскал на себе свой персональный дом – семейный архив и родительскую библиотеку. Мне важно видеть из окна Филевский парк и излучину Москвы-реки. Я чувствую себя спокойно, когда смотрю на корешки книг, тянущиеся вдоль стен и до самого потолка, и чувствую запах книжных корешков и страниц, и ощущаю себя дома, в кругу семьи, помня о том, что ящики письменного стола до отказа забиты письмами и фотографиями. Книги сами по себе – хранилища семейной памяти. Для книжного мальчика они – радость узнавания самого себя: картинка, переплет, шероховатости которого помнят пальцы, страницы, из которых (особенно из небогатых изданий 1950-х) выковыривалась древесная шелуха.