От этой забавы тоска, однако, не уменьшилась. Отец сошел с кресла, подступился к адвокату Ландману и принялся пространно рассказывать про тот самый арендный участок из наследства родителей, говоря с пафосом, которого я никогда за ним не замечал. Никто его не слушал, и мне казалось, что он говорит со злостью о самом себе. Зато дядя Сало был в ударе. Он захмелел окончательно и распространялся насчет того, какая знаменитая наша фамилия. Одного за другим называл он музыкантов, художников, писателей, выкрестов и международных спекулянтов. Все эти имена и то, как они сыпались, словно из рога изобилия, слегка рассеяли тоску, но настоящего облегчения не доставили.
Кто-то сказал, что антисемитизм снова проснулся и свирепеет, но дядя Сало обнял Луизу и прижал ее к себе:
— Скажите, вы разве не любите евреев? Разве есть в мире люди лучше евреев? Разве евреи не самые превосходные любовники? Скажите, Луиза, ну, скажите же!
— Нет, лучше нету, — проговорила Луиза, залившись краской.
— Вот видите. Или вам требуется более убедительное свидетельство?
— Но Шарлотта — неужели вы не слыхали, что ее уволили из Национального театра? — воскликнул один из промышленников. — Неужели до вас не дошел этот слух?
— Почему уволили? За что?
— За то, что еврейка.
— Понять этого не могу. В голове не укладывается, — сказал дядя Сало и взялся за поднос.
И пока все столбенели, как завороженные, отворилась дверь и на пороге выросла Шарлотта, великая, прославленная Шарлотта. Ее появление в этот час было таким сюрпризом, что онемели все, даже оркестр. Криком закричал лишь дядя мой Сало:
— Шарлотта!..
Теперь я увидал: ее лицо излучает странное сияние. Она с легкостью подчиняет себе людей. Тогда я еще не знал, как сложна ее жизнь в нашем тесном углу и до какой тяжкой степени сама она спутана, связана с нами.
Шарлотта словно извлекла вечер со дна апатии. Про кофе забыли. Лился коньяк, звучали словечки, каких дома я еще не слыхивал. Был поздний час, никто об этом не вспоминал, и на губах Луизы, заметил я, тоже проросла скупая улыбка.
— О чем нам поведает Шарлотта? — вопросил мой дядя Сало, может, просто потому, что ему нравилось слышать ее голос. Шарлотта, уже явившаяся навеселе, с прелестной заносчивостью объявила: ”Я обмываю свою новорожденную свободу”. Сдвинули кресла и подняли рюмки в честь новорожденной Шарлоттиной свободы. Я чувствовал: моя жизнь, ограниченная нашим пятачком, вышла за его пределы и подступила к загадочному мраку. Шарлотта отмочила ругательное слово, какого я в жизни дома не слыхал. Никто, к моему изумлению, не смутился. Ее искрящийся взгляд уже не прятал гнева. Пили еще и еще; новая любовница дяди Сало, поборов смущение, яростно хохотала. Не унимаясь, Шарлотта без всякого стыда крыла площадной бранью графов, режиссеров и актрис. Тут встал адвокат Ландман и вымолвил, казалось, довольно спокойно:
— Не могу этого постичь.
— Вы не считаете себя полноправным членом иудейского ордена? — резанула Шарлотта.
— Нет, не считаю.
— В таком случае, что вы делаете в этом центральном комитете? Разве вас выбрали не с вашего же собственного согласия?
— Нет.
— Раз так, — обратилась она к Сало, — адвокат Ландман ставит под сомнение законность своего избрания. Что говорит устав?
— Это надо посмотреть. Секретарша, — сказал дядя Сало своей новой любовнице, — подайте-ка мне устав.
— Увольте, — рассержено сказал Ландман, — я в этом помешательстве не участвую.
— Вы еврей. Ничего не поможет. Родители красиво обрезали вас, пометили великодушной печатью, так неужели вы чураетесь этого прославленного плотского клейма?
— Какое хамство!
— Почему хамство? Это разве не скромный факт действительности?
— Я отказываюсь обсуждать эту тему.
— Что, и здесь обсуждать ее отказываетесь?
— Я — человек!..
— Точно. Но вы должны, однако, признать, что вас пометили шикарной метой.
— Это хамство!
— Итак, Сало, вычеркните его из списков ордена. Орден объявляет его потерянным, потерянным навеки.
Коммерсант Браун, использовав момент, уволок под шумок Луизу в девичью комнату. Мимо внимания гостей это, по-видимому, не прошло, но в данную минуту никому дела не было до маленького распутства. Тем более, что, как всем было известно, коммерсант своего не упустит.