И только в последний день, когда вся эта сказка сорвала с себя покровы, рамы двух крестьянских кроватей стояли голые, чемоданы были уложены — мать вдруг горько, беззвучно расплакалась. Я, дурачок, бросился на колени утирать ей слезы. Я знал: в русло хлынула новая вода, а нас прогнали без того, чтобы кто-нибудь промолвил: ”Убирайтесь!” И вся эта простая роскошь, хлеб ржаной да парное молоко, да яблоки в старой плетеной корзинке, только и всего, — вся эта простая роскошь возле, с позволения сказать, реки — исчезла как дым, будто не бывала. Мать плакала, я не знал, чем утешить, и утирал ей слезы. Теперь плывет поезд, качается на мягких рессорах. Но странное дело — и новое это, комфортное, пространство тоже как бы сцеплено с тем безымянным местом, откуда мы едем. Любое лицо, каждая тень лица будят во мне воспоминания о зеленых водах и той крестьянской лачуге. Юноша, которого вкатили на инвалидной коляске в переднее купе, — вполне может быть, что и его я знаю по тем местам. Лицо у него очень тонкое и зыбкое, точно парит над коренастым телом, видно, полностью парализованным. Он глянул на меня, и я ощутил, что он тоже в тревоге от того беззвучного увядания, которое царит здесь тайно, незаметно. Кто знает, куда он едет… Голова, парящая над грузным телом, впитывает украдкой каждый взгляд, движение каждой руки, бережно подносящей кусок ватрушки ко рту. Я знаю точно: он думает о нас.
Вязкой жидкостью сочится во мне чувство, что мы здесь осуждены на гибель. Возможно, это от фигуры главного проводника. Торжественно-суровый в своей униформе лягушачьего цвета, он обходит столики и с ледяной корректностью справляется о благополучии пассажиров.
Все в порядке, отвечает мама. Теперь я понимаю, почему она плакала. Этого самого вопроса она страшилась, зная, что так или иначе он будет ей задан. Мать кладет руки на подлокотники и принимает небрежную позу. Главный проводник, растолковывает она мне, интересуется самочувствием пассажиров, спрашивает, нет ли особых пожеланий или непредвиденных осложнений. Она все еще думает, что подобные вещи мне надо объяснять.
Глаза юной баронессы оживились, забегали из угла в угол. Она обеспокоена, но прячет свою тревогу. Улыбается скрытной улыбкой. Парализованный мальчик не двигается. Невозмутим. Словно свыкся со своими недугами и со всем, что ныне предстоит ему вытерпеть. Спокойные глаза наливаются жалостью, обращенной за пределы его собственного существа.
— Почему вы покинули тот прелестный берег? — вдруг взглядом спрашивает мальчик.
— Не по своей воле, — пытаюсь я передать ответным взглядом. — Другие, дикие и буйные воды хлынули с гор и все перепутали и смешали.
— Жаль, место-то было чудное.
— Разумеется, но что поделаешь…
— Я бы не уезжал — и все.
И когда усталость уже почти победила мое разыгравшееся воображение, поезд остановился. Сначала я подумал, что мне показалось. Экспресс ведь не останавливался на обычных станциях, тем более на сельских полустанках. От неожиданности пассажиры замерли на своих местах.
Очень скоро, однако, выяснилось, что поезд действительно остановился — да еще возле неосвещенной старой лесопилки.
— Какая-то ошибка, — подала голос одна из пассажирок. — Случается и с экспрессами. Спасибо, что не сошли с рельс.
Юная баронесса, округлив глаза, осмотрела вагон в холодном недоумении, словно загадка была заключена в нас. Раздается чей-то голос, чрезвычайно благонамеренный:
— Случаются иногда и неувязки.
— Многовато их случается в последнее время, на экспресс невозможно положиться.
Никто не двигается с места.
Первой встала юная баронесса и подняла оконную раму:
— Ночь, ничего не видно, — ни к кому в особенности не обращаясь, вымолвила она. Одна из женщин заговорила с мужем.
— Не можешь пойти спросить? — сказала она тоном неотвязного женского упрека.
— Что тут спрашивать? Ясно — неполадка.
— Ладно, если хочешь — я сама пойду.
Муж встал и двинулся к двери. По фигуре и внешности можно было принять его за дипломата. Дверь с трудом поддалась, издав тяжкий скрип.
— Итак, к твоему сведению, ничего не видать и не слыхать. Стоим у заброшенной лесопилки. Каких сведений тебе надобно от меня еще?
— Почему стоим?
— Потому что локомотив остановился.
— Больше ни о чем не стану просить тебя! — выплеснула жена свою злость в пространство вагона.
Иные, истощив запас своего терпения, сошли вниз. Странно выглядели люди возле вагонов: букашки, приминающие солому. Страшновато было бы там стоять, если б какая-то женщина не разразилась прокуренным и наглым смехом. Она смеялась, и от этого хохота несло безумным наслаждением. Словно случилось то, чего она годами желала: экспресс не задерживается никогда, а на этот раз — опоздает! Нету ничего человечней опоздания. Муж и две дочки будут ее дожидаться теперь до потери сознания. Ничего, пускай подождут. Мысль о муже с дочерьми, томящимися на перроне, так ее забавляла, что она хохотала без устали. И чем дольше смеялась, тем сильнее это раздражало.