Уж больше не рассуждают ни про высокие материи, ни про судебные процессы, в которые впутался отец, а только пьют да хохочут, и в этом громком смехе я улавливаю какую-то подозрительную неловкость.
И так каждый вечер. Чужие мужчины и чужие женщины. Похоже, что вся причина в Этте. Прокуренные слова и вонь спиртного соперничают между собой. ”Жених — забудьте про жениха, здесь есть получше него!” Беда Этты превратилась в странное празднество. Она носит мамины платья и распространяет запах одеколона.
И когда празднующие освобождают дом, мама садится в кресло, разворачивает газету и погружается в чтение.
— Почему ты не ложишься? — слышу я голос отца.
— Я посижу здесь, — говорит мама.
Тени, которые принесла с собой Этта, бродят теперь свободно и куролесят. И музыка не прекращается. Отец изменился: на лбу заплясала разгульная морщина. А я словно исчез из его поля зрения.
И от одной чашки кофе до другой вспоминаю: как проста и чиста была Этта, когда появилась у нас! Словно затем и пришла, чтобы принести нам запах чистоты из забытой родной деревни отца. Но все перевернулось. Все предлагают Этте свою дружбу. Знаю: неспроста эта благосклонность, за ней видны многие другие намерения. Мама плачет, и ее голос стучит в мой сон, как холодная капель.
А сама Этта понимает ли, что происходит вокруг нее? Ее словарь не увеличился. Выговор остался крестьянский, руки складывает на коленях, как женщина, не ведающая соблазнов; и тем не менее вечера превратились в гулянки, гостиную переполняют табачный дым и легкая музыка. Меня рано прогоняют в постель, и это постыдное изгнание долго не дает мне покою.
Материальное наше положение ухудшилось. Мама считает, что нельзя больше звать гостей. Отец вскипает: ”Двери нашего дома, пока я жив, будут открыты для людей! Я не для себя живу”.
Младенец заболел, и наш домашний врач ходил к нему без конца. Но странно, Этта не обращала теперь внимания на горюшко свое. За девочкой, не без возмущения, ухаживала мама. Злобные слова, каких я дома прежде не слыхал, скрежетали среди раскатов смеха, точно карканье ворон.
Несколько дней продолжалась эта буря. Разгульная морщина не сходила у отца со лба. Заполонен был чужим, не свойственным ему весельем. Мама выхаживала больного ребенка; а Этта тем временем, точно светская девица, разливала кофе.
Однажды мама ворвалась в гостиную с ребенком на руках и закричала с дикой обидой:
— Я не допущу этого!
— Я живу не для себя! — прикрикнул на нее отец.
— В доме есть ребенок. Пока ребенок в доме, я этого не позволю!
— Но я позволяю.
Мама напрягла голос, чтобы ее услыхали все-все:
— Довожу до общего сведения, что деньги у нас кончились. Мы в долгах по горло!..
Отец вскочил на ноги, и неприкрытый стыд раздел его на глазах у всех. Странно, никто не двинулся, чтобы разнять их или сказать слово утешения. Люди бросились к своим зимним пальто и умчались, как из дома, объятого огнем.
Назавтра Этта закуталась в свой крестьянский платок, взяла младенца на руки и сказала, что идет подышать свежим воздухом. Вечер был светлый и розоватый, точно собственное зеркальное отражение, только холодней. Никто не мог себе представить, что она решила больше не возвращаться. Свет погас, зажглись огни, и внезапно упал мрак.
Отец поздно вернулся с заседания общества и побежал на вокзал. Поезда не застал, опоздав на считанные минуты. Этим поездом она уехала. И, когда он вернулся домой под утро, он не вымолвил ни слова. От него несло спиртом, он был бледен и обессилен.
Отец проспал весь день. Мама стерегла его сон, непрочный и опозоренный, складывала простыни и полотенца. Запах молока, согревавший наш дом несколько недель, отдавал кислой горечью. Оранжевая мгла легла на наше окно и не рассеивалась весь день. Я не осмеливался войти в комнату отца. Как будто там врачи.
Назавтра вторгся в комнаты яркий свет, мебель лишилась своих теней. В печи бездыханно тлела длинная головня. На маме был зеленый халат. Лицо бледное. Отец стоял у окна.
”Я ведь ненарочно…” — сказала мама. Она попыталась вонзить в безмолвие свой голос. Отец повернул голову и обвел комнату глазами. Затем был подан утренний кофе. Взгляд отца не сходил с окна. Мама съежилась, обхватив чашку обеими руками. Свет резал все сильней, его лезвия выскребли остаток теней, который еще сохраняйся по углам. Углы стояли белые, голые, точно срамное место.
И ночи были длинные, освещенные и пустые. Губы отца стиснули больную горечь. Процессы, в которых он запутался, запутывались все больше и безвыходней. Преходящее воспоминание об Этте по ночам приобретало пугающую реальность. Словно она все еще сидит со своими тенями в углу.