— Теперь они меня поносят, — промолвил отец небрежно.
— Еще пожалеют, — сказала она.
Отец высвободился из всего, что его вязало. Хохотал и рассказывал разные случаи. Рассказывал про Стефана Цвейга, про Вассермана и Шницлера, про венскую братию и про братию пражскую и про писателя, которому уготовано великое будущее, — про Франца Кафку. На отца нашел припадок словоизвержения. Казалось, мы только для того и ездили, чтобы встретить эту женщину и чтобы она подарила ему немного женского восхищения. Про нас с мамой он словно забыл; и по мере того, как усиливалась вагонная качка, я все отчетливей ощущал, что его симпатии к этой женщине растут и крепнут.
О поместье Даубера он ей не рассказал. Упомянул только, что ему не терпится дописать несколько глав своей новой книги. Голосу он пытался придать небрежный тон преуспевающего человека. Писатель, заметил он, порой нуждается в анонимной встрече, анонимной аудитории, а ночь иногда подстраивает поучительные рандеву.
Неподвижное лицо мамы очнулось, и она со стороны наблюдала за отцом, словно это был не ее муж, а чужой мужчина, пытающийся понравиться женщине.
Остаток пути мы проделали в молчании. Отец задремал. Его усталое лицо на спинке скамьи выражало странное блаженство, как лица пьяных. Только левая рука, печально мотавшаяся в такт качке, жила отдельно от его расслабленного тела.
Дорогу со станции домой мы проделали пешком. Лицо отца было воодушевленное, он шел большими шагами, как на редакционное заседание в свое время. Я чувствовал: мы теперь были его увеличенные, тяжеловесные отростки. Без нас ему было легче. И, когда мы вернулись домой, между нами залегла неловкость. Отец сразу принялся разуваться, произнося при этом следующие фразы:
— Даубер еще пожалеет. Не прощу ему никогда. Есть еще люди, которые меня ценят. — Позор теперь обернулся у него проворно-невнятной деловитостью.
И когда рассвело, по комнатам повеяло новой отчужденностью, которую мы привезли из наших странствий: отчужденностью белой, страдальческой и безмолвной. Никто ей не удивился. Морщинка над верхней маминой губой теперь ритмически дергалась, словно рана, пытающаяся соединить разорванные края. И хотя ночь мы провели в пути, мама сказала сурово: ”Почему бы тебе не отправиться в школу? У тебя экзамен по латыни”. Я знал, она не хочет меня в доме в этот тяжелый час. И, стоя на пороге с ранцем за плечами, заметил: из ран ее выросла теперь какая то загадочная гордость.
12
Последние дни дома — мы не знали, что это последние дни, — двери у нас стояли настежь, и чужие люди входили и выходили, как в коридоре канцелярии. Мама готовила на кухне бутерброды. Это были еврейские торговцы, объятые паникой, искавшие на своем пути минутного пристанища в нашем доме. Приходили также перезрелые, загнанные девы с следами пудры на скорбно-увядших лицах. И женщины с маленькими детьми; и еще всякие пропащие головы, уже меченные железнодорожной сажей, в том числе старики из среднего сословия. Наш дом казался им островом, не затопленным волнами несчастья. Странное дело, никто не мог объяснить, что с ним случилось. Как он сюда попал и куда, в сущности, собирается податься. Некоторые были еще прилично одеты, у других уже несло от платья потом и машинным маслом. И, как в любом месте, где пахнет бедой, так и тут занимались куплей-продажей и обменивались слухами и унылыми анекдотами.
Отцовские фантазии и теперь не прекратились. Он лихорадочно писал и шлифовал написанное. Весь гнев его был направлен на самого себя, на уродливые плоды его творчества. Запершись у себя в кабинете, он работал и днем и ночью, и таким образом, выступил на борьбу с злыми духами, которые с лета не переставали сотрясать своими ударами наш дом.
И когда все вокруг вопило о беде, из Вены пришли два письма и поселили в отце новые надежды. Были это, как оказалось, письма баронессы фон Дрюк, подруги молодости отца, которая возобновила свой литературный салон и раздобыла огромные деньги на выпуск нового журнала.
Мама не обрадовалась. Словно понимала, что это лишь осенний мираж, насмехающийся над фантазиями отца. Она прилежно делала свое дело: ежедневный визит в больницу, еженедельный визит в сиротский приют и бутерброды для перепуганных торговцев, которые шли и шли. Мама все больше замыкалась, уходя в эти занятия и не желая отказаться ни от единого из них. Радости в этом деле не было, лишь неуклонность, на которую ее словно осудил кто-то. Отца с нами больше не было. Он ушел и пропал во мраке, заполонившем его окончательно.