— Столько вопросов, не знаю, с чего начать, — сказал он, словно извиняясь.
На ум не приходил ему ни один вопрос. Со странным и слегка пустопорожним многословием принялся он рассказывать, какая долгая была поездка, и про поезд, и про пьяных. Он сыпал местным немецким диалектом в каком-то припадке болтливости, точно по возвращении с отдыха, в котором не было ничего милого и приятного. И, когда она поднялась со словами ”мне пора”, он тоже поднялся и сказал, что хотел расспросить о многом и не спросил от обилия вопросов. И он все еще толковал ей про поезд, привезший его сюда, в то время как она уже сунула ему руку:
— Хожу под хозяевами, как всегда. Работаю в санитарной службе.
Бруно отвесил ей поклон, и его правая рука сделала какой-то странный жест. Словно выражая удовольствие от большой удачи.
И когда Луиза удалилась в тени бульвара, он долго еще не двигался с места, одолеваемый странной веселостью и не зная, что с нею делать. По всей южной стороне освещение уже переменилось, и холодные тени легли на ограды домов и на стену вокруг церкви. ”Луиза, — повторял он про себя, — ты всех их знавала собственным телом!” Словно теперь лишь дошло до него, что он тут, в его родном городе, где все тени ему знакомы и где всякое малое колебание звучит в унисон с течением реки.
Странная веселость потускнела и растаяла, и в груди защемило от какой-то нагой, звериной тоски. Он не мог отделаться от ощущения пустоты, и когда, засев в трактире, принялся глушить себя коньяком. Коньяк сводил ему глотку горечью. Рядом сидели пьяные, охали и хохотали, и весело сквернословили. Один спросил:
— Помногу пьешь?
— Раз шесть за день, — бесстрастно ответил Бруно.
— С половину твоей получки будет?
— Ну и что из того?
— И не пошел лечиться в диспансер?
— Я в эти учреждения не ходок, — изобразил из себя Бруно старого пропойцу.
— А жена, она инспекторов социальной службы на тебя не напустила? — поинтересовался пьяный.
— Не, — отрубил Бруно на местный лад.
— Я, — сказал пьяный, — вчерась поколотил жену за инспекторов. Натравила на меня. Попытались уволочь в свою берлогу.
— Я тебя очень понимаю, — сказал Бруно, довольный тем, как вспомнил язык и как свободно выражается, — я бы им не поддался.
— Плевать на инспекторов, но ей прощения от меня не будет. Одну за мой счет, по случаю знакомства!
— Я уже проглотил свою норму, — сказал Бруно.
— Брезгуешь?
— Боже упаси. Нахлебался под самую завязку.
— Прощаю при одном только условии, что первую завтрашнюю — за мой счет, — сказал пьяный.
— Вот тебе мое слово, — сказал Бруно.
День кончался, и легкие тени вползали внутрь, распластываясь на полу. Трепотня с пьяным слегка развеяла его тоску. Он шагал по бульвару, вдыхая сумерки. От коньяка шумело в голове и ощущалась приятная сытость. На углу стояли две проститутки в немыслимо коротких юбках. В этом откровенном одеянии они имели какой-то пристыженный вид.
Смеркалось, и можно было увидеть в просветах между деревьями, как ставят решетки на двери магазинов. Кто-то спросил, который час, и женщина ответила: ”Семь”. Вечер с его первыми электрическими огнями, стуком каблуков и двумя стыдливыми проститутками был приятен ему теперь, точно после несчастья, позабывшегося на время. Он прикинул и вычислил, что путь к гостинице займет еще около получаса. В гостинице можно будет выпить кофе и посмотреть газету.
Он стал вспоминать Луизу, ее лицо, раскрывшееся на мгновение при звуке забытых имен и снова одубевшее, болезненно-одутловатое. Теперь он видел лишь верхнюю ее губу, вздрагивающую, как у испуганного животного. Пирожное в кафе она переломила обеими руками. Как если б не пирожное это было, а окостеневший предмет, который невозможно вскрыть. Вернувшись в гостиницу, он не попил кофе и не посмотрел газету. Усталость его сморила. Во сне он слыхал только горничных, секретничавших в уборной, где они щеголяли друг перед дружкой скверными словами.
6
Две недели уже. Выходит из гостиницы утром, вечером приходит; роняет голову на подушку, и бормотание горничных уносит его в жадное забытье. Очнувшись, не помнит из того, что снилось, ровно ничего. И снова стоит на площади, шагает по Габсбургскому бульвару, сидит на скамейке в парке. Никто не обращает внимания, как он там сидит. И, когда внезапно на город падает дождь, он встает со скамейки, уходит к стене и стоит там.
Воздух в это время года чистый и изнуряющий, но он пересиливает свою усталость, не упускает мельчайшего шевеления меж деревьями. В полдень заходит к Донке, в ”Цветочный букет”. Донка до того стара и больна, что даже заказа не может удержать в памяти. И, когда просят кофе с цикорием, она, чтобы по дороге не забыть, вслух бубнит: ”Кофе с цикорием…” В полдень никого здесь не бывает. Он отсиживает часа два, отпивая из чашки и следя за тонкими тенями, со времени его детства не переменившими своего места у окна. Когда тени тают, он приковывается глазами ко входу в ожидании знакомых шагов. Массивная дверь отказывается подать ему хоть малейший звук. Коричневая дверь темнеет, по мере того, как меркнет свет.