— Найдете другую работу.
Это бесполезное утешение зажгло у нее в глазах темно-зеленый злой огонь.
— Вы думаете, не знают, кто я такая? — сказала она. — Отец потрудился раззвонить повсюду. В приличный клуб мне хода нету, даже в официантки не возьмут.
— Плевать мне было бы на них, — проговорил Бруно.
— Легко сказать.
Слова иссякли, Бруно уже не нашелся и встал:
— Давайте заплатим; уплатим сначала.
Лонка собрала монеты и отнесла их на стойку.
— Вы знаете Фирста? — спросил Бруно, когда они спускались по ступенькам.
— Хозяин табачной лавки?
— Он, вы знаете, из крещеных евреев.
— Я, — сказала Гиль, — не люблю рыться у людей в их прошлом.
И так они и расстались. Гиль не поблагодарила и не спросила, когда они увидятся снова. Худое лицо застыло в ледяном отчаянии. Бруно не стал задерживать и не поинтересовался, куда она собирается идти. Остаться одному — им владело одно это эгоистическое желание.
Он долго бродил без всякой цели. Пальцы наливались странной силой, в ногах ощущалась удивительная легкость. Если б не разоблачительный свет дня, он кинулся бы в реку и переплыл ее. К ночи он пришел в трактир.
И, когда он тут сидел, пил и задремывал, он вдруг увидел то, что во все его дни здесь было от него заслонено: Иерусалим. Деревья на улице Ибн Габирола отбрасывают тени на тротуар, прохладный ветер продувает улицы. Два старика сейчас повернут направо, на улицу Абраванеля. Минна стоит у окна и не сводит глаз со стариков.
Последние дни в Иерусалиме, горесть и ссоры. Минна сидит на кушетке с широко раскрытыми глазами, и в глазах нет любви. Третий выкидыш, самый тяжелый, украл последнюю ее нежность. Губы сжаты, движения обдуманы. Ни единого лишнего жеста. Но именно непривычная эта целесообразность будит в нем смутное беспокойство. Минна взялась снова за свою заброшенную дипломную работу. Стол завален книгами и тетрадями. ”Не нуждаюсь в отдыхе”, — слышит Бруно, когда спросит, бывало, почему она не дает себе покоя. В широко раскрытых ее глазах нет любви. Миновала осень, и холодная зима запеленала ее еще прочней. С каждым днем она становилась все более потерянной для него. Его ноги в шерстяных носках лишь усилили отчуждение. И тут посыпались письма: дифирамбы его отцу из Вены. Как ему быть, так поступить или эдак — этого Минна не говорила. Она была занята дипломом. И он перестал ее уговаривать.
В феврале она возвращалась из университета промокшей и закутывалась в одеяло. В фигуре, свернувшейся на кровати, не было никакой прелести. И, когда он бросал: ”Я ухожу”, она не спрашивала — куда. Краски в ее широко раскрытых глазах загустели, и в них начало посвечивать каким-то резко-зеленым.
Так он и уехал — как бросаются в реку. Минна проводила его в Лод. Глаза ее не переменили краску. Они были зелеными, застывшими.
— Вам пива? — спросила официантка.
— Коньяку, если можно.
— В это время уже запрещается подавать спиртное.
— В таком случае, пива.
Бруно выпил и повторил. И, чем больше он пил, тем ярче проступал в глазах у Минны другой их цвет — фиолетовый, любимый до боли в сердце. Теперь он понял. Что-то в ней, но не она сама. Куча врачей, собравшаяся у ее постели. Эти вопросы. Этот взгляд доктора Грауля. Только когда они убрались, она затряслась от запоздалых рыданий. Но назавтра глаза были уже сухие. И она не просила больше принести ей конфет.
Через неделю он привез ее на такси домой. Она двинулась напрямую решительным шагом. Ноги в ее закрытых туфлях посинели, точно после побоев. О том, куда ей возвращаться, она не спрашивала. Она вернулась к своим тетрадям. Родители оставили ей в наследство слишком много страданий. Ее родители встретились в Освенциме. Минна родилась в первом году после лагеря. Они были немолоды. Минна родилась в Неаполе, на берегу.