Войдя в комнату, претерпел разочарование. На стуле подле бюро сидел все он же — то есть доктор Сволочек (не стану скрывать его имени!). На том одном основании, что он (вместе с доктором Вернером) пользует маэстро Лобелло, моего доселе незримого наставника, он счел возможным взять надо мною опеку. Считалось, что он хороший врач и образованный человек. Первого мне, слава Богу, проверить не удалось, второе я ощутил на себе в полной мере. Утомительнее всего были глубокомысленные беседы, к которым он имел склонность и пытался склонить и меня при каждой встрече. Судьбы Европы, судьбы славянства, роль личности в глобальных исторических процессах — вот основные темы разговоров. Не чужд ему был легкий мистический уклон. Он во всем пытался увидеть «великое предзнаменование» и призывал меня смотреть вместе. Я соглашался лишь из боязни его обидеть. Иногда у меня появлялось ощущение, что доктор знает нечто важное и все время присматривается ко мне, решая, стоит ли передо мною открыться. На меня его тайны, по правде сказать, наводили тоску.
Сегодня он торжественнее и значительнее обычного. Он всегда одевался тщательно, а в этот раз вообще — черная визитка, крахмальные воротнички с алмазными капельками в углах отворотов. Подбритые бачки и разумная грусть в больших серых глазах. Что–то случилось, понял я.
Доктор поднял красивые деликатные руки с янтарного набалдашника своей трости и обнял меня за плечи. По–отечески. Мы расстались с ним менее десяти часов назад, поэтому такие нежности не могли не вызвать удивления. Он явно изготавливался для очень важного со мною разговора. А-а, догадался я и сокрушенно шмыгнул носом.
— Наш маэстро скончался?
Доктор столько странного и даже поразительного рассказывал мне о сеньоре Лобелло, так восхищался его способностью проникать в суть вещей, что я не удивился тому, что маэстро решил уйти, не удостоив меня свиданием в этой жизни. Кто я ему?
— Что вы такое говорите?! — Доктор отпрянул от меня. —
Я был у него сегодня утром!
Черт, ошибся! Как неловко. Мне пришлось выразительно
закашляться, изображая сильное смущение. Не дай Бог,
доктор подумает, что я способен шутить на такие темы,
да еще в связи с такой уважаемой личностью.
Он все–таки подумал.
— Весьма прискорбно, молодой человек, весьма! И тут внесли кувшины с горячей водой. Я, чтобы, так сказать, сменить тему, бросился к несессеру, хранившему мои бритвенные принадлежности, и с такою скоростью извлек опасное лезвие, будто хотел тут же покончить со своей бесполезной и дерзновенной жизнью. Опять получилось неловко: чтобы загладить, попытался улыбнуться виновато, но, поскольку вины своей не чувствовал, улыбка вышла, видимо, беспутной, а может, и наглой.
Благороднейший доктор, несомненно, решил, что этот заезжий русский дуралей продолжает при помощи бритвы заигрывать с деликатной темой, и оскорбился не на шутку. Обида выражает себя церемоннее других чувств. Доктор двинулся вон из комнаты, безапелляционно цокая тростью. В дверях произнес:
— Поздно, уже поздно. Вы, по всей видимости, успели зайти достаточно далеко по этому пути. Тут уж ничего не поделаешь. Прошу вас на правах человека, чувствующего ответственность за наше будущее: постарайтесь оставаться благородным человеком. Не оскорбляйте своими ужимками величия того, что должно совершиться. Я остался стоять над горячим кувшином с голым лезвием в руках. Ну вот что он мне сказал — или хотел сказать? Одно ясно: что–то случилось. Тем не менее я побрился.
И даже с удовольствием. Я стоял перед темным гостиничным зеркалом, фривольно оперируя при помощи двух пальцев собственным носом — вправо его, влево, вверх. Оставшись довольным его постановкой на лице, я поощрил несколькими шлепками юношеские свои ланиты. Одеколон так и заполыхал на них и ударил в мозг, как шампанское. Что ни говори — хорош мордаш. Нет, мордаш — это, кажется, про собак. Тем не менее хорош. И лоб, и каштановая волна поверх, и глаз затаенно сияет. И тут рядом с образом цветущей юности появляется на просторах амальгамы физиономия совсем в другом роде. Широкая, красная, нос бугристый, глаза навыкате и притом испуганные. Хозяин гостиницы, вуаля.
— Прошу прощения, что осмелился. Я обрадовался ему не больше, чем Хлестаков появлению городничего. Не плачено было уже за пять дней. Единственным моим финансовым документом было письмо батюшки, в коем говорилось, что деньги высланы. Письмо мсье Саловону было предъявлено, оно его отчасти успокоило, несмотря на то, что жилец величался там «ленивцем» и «разгильдяем». Возможно, мсье Саловон решил, что таким образом обозначается принадлежность к купечеству первой гильдии.