— Погибнуть теперь, когда война наконец-то закончилась… — Затора молчал. — Ты написал его семье?
— Написал. Перестань убиваться. Думаю, надо весь батальон вывести на похороны.
— Правильно. Передай это начальнику штаба.
— Да я уже сказал, решил, что ты не будешь возражать.
— И правильно решил. А вот над гробом на этот раз я скажу, хотя это твой политруковский хлеб.
— И тебе и мне одинаково трудно говорить. Родак тоже ходит сам не свой, считает, что это по его вине.
— Ты говорил с ним?
— Пытался. Может быть, ты поговоришь? Боюсь, как бы парень не перегорел, а тут еще Талярский набросился вчера на него, грозил штрафной ротой и военно-полевым судом…
— Я давно тебе говорил, что этот твой Талярский не годится в командиры роты: водку хлещет, за девками бегает, людей не уважает.
— А почему мой?
— А потому, что, когда шли бои в Праге[3], я хотел отстранить его от командования ротой, кто взял его под защиту?
— Было дело. Не спорю. Но он еще молодой, не оперившийся.
— А с Родаком поговорю… Когда похороны?
— В двенадцать. Только бы дождь перестал…
Хоронили рядового Валентия Ковальчика ровно в полдень. Дождь лил не переставая. Небо затянули низкие кучевые облака. Со стороны моря стлался туман. Могилу выкопали на опушке старого парка. Гроб сколотили Тридульский и Яремчак. Из найденного во дворе фанерного шкафа, покрытого темно-вишневым лаком. И крест изготовили из березы. Батальон построили в каре. На правом фланге — рота поручика Талярского, которой было доверено произвести прощальный залп. Взвод Родака отдает своему товарищу последний долг. Пришли майор Таманский, капитан Затора. «Батальон, смирно! Равнение — направо!» Родак несет гроб, и хотя шесть человек несут его на своих плечах — тяжесть неимоверная. Осторожно ставят его возле холмика из желтого песка. «Батальон — вольно!» Майор Таманский выходит вперед перед строем. Начинает говорить. До Родака его голос доходит приглушенным, будто откуда-то издалека… «…не дошел Ковальчик до дома. Не вернулся солдат с войны, хотя она уже закончилась». Родак кусает губы. Чувство вины спирает дыхание. «Дерьмо я, а не командир! Прав Талярский. Если бы я не оставил тогда Ковальчика с этими коровами, если бы велел ему догнать колонну…» «…все мы хотим поскорее вернуться домой. Там нас ждут, поглядывают на дорогу. Ковальчика ждала жена, трое детей. Но он не вернется. Погиб как солдат. Ковальчик был крестьянином. Любил землю. Он знал, понимал, что война — это как страшная болезнь: приходит и уходит. А земля, труд — это жизнь».
Майор отдает честь. Отдают честь другие офицеры. Отдает честь Родак. Трубач играет сигнал. «Рота — заряжай!» «Залпом — пли!» «Залпом — пли!» Запоздалый, шальной, одиночный выстрел. Тишина. Плачут девчата, которые пришли на похороны, и кладут на гроб букеты весенних полевых цветов. Родак — неизвестно почему — вспомнил вдруг седоволосую Клару. Что-то ее не видно. Среди деревьев парка он заметил фигуру садовника и его жены. Майор Таманский берет горсть песка и бросает на гроб. За ним Затора, Талярский, Тридульский, Квятковский, Гожеля, Родак. Роты, одна за другой, направляются в места своего расположения. Тридульский поплевывает на ладони и берет в руки лопату. Мокрый песок глухо стучит по крышке гроба. Крест. Деревянная табличка с выжженной надписью. А дождь все не перестает. Темнеет. Родак уходит с могилы Ковальчика последним. Он промок до нитки. Медленно бредет в свой флигель. У него сейчас одно только желание: повалиться на кровать и уснуть. Он чувствует острую резь в глазах. В комнате, которую он занимает вместе с Гожелей, его ждет почти весь взвод. Родак еще не понимает, почему они здесь собрались. Даже тогда, когда Гожеля открывает канистру и разливает спирт. Тридульский протягивает ему кружку.
— Давай помянем, сержант, покойника добрым словом. Таков обычай. Хороший был парень, этот наш Ковальчик, упокой, господи, душу его, ничего плохого о нем не скажешь. Ну пей же, пей, не отказывайся, сынок, и тебе станет легче. А убиваться так не стоит. Ковальчика все равно не воскресить, только себе сделаешь хуже.
Родак поборол себя и залпом опрокинул резко пахнущую, обжигающую жидкость. Поперхнулся, закашлялся, покраснел. Так и не научился пить чистый спирт: всегда в последнюю минуту забывал, что нельзя вдыхать воздух. А потом, не обращая внимания на шум и гам, впервые за последние два дня снял портупею с пистолетом, расстегнул воротник мундира, повалился на диван и почти тотчас же уснул. Не чувствовал даже, как Гожеля с Тридульским с трудом стащили с него мокрые, забрызганные грязью сапоги…