— Ни-ни! — удержал меня Ч. — Вы ее спугнете. Притом — ваше состояние… Раз уж я обещал, то доведу это дело до счастливого для вас обоих конца.
— Что же мне делать? — растерянно прошептал я.
— Возвращайтесь домой, — велел Ч. — На запирайте входную дверь, спокойно ложитесь в свою постель и ждите. Я подготовлю ее. А ваше дело — только ждать. И ни-ни, не прекословьте! — почти умоляюще воскликнул он и, развернув меня, легонько подтолкнул в спину. — Домой!
Невероятная ночная встреча, которой я уже никак не чаял, повлияла на меня так, что я в самом деле беспрекословно подчинился Ч. и отправился в свою берлогу.
По пути домой свежий воздух несколько привел меня в чувство, и меня вновь охватила отвратительная подозрительность: не провел ли он в конце концов меня, уведя разом и деньги, и Гретхен… Тем не менее я сделал все, как он велел.
При свете ночника я лежал в постели и, чтобы не терзать себя подозрениями, принялся размышлять об абсолютной картине, и чем больше думал о ней, тем любопытнее казалась мне идея Ч., которую первоначально я не воспринял и даже испытал укол разочарования. Теперь я вообразил ее себе и как бы взглянул на нее его глазами.
Абсолютная картина художника Ч. — это сверх-форма, сверх-изображение, сверх-содержание. Это магический отражатель, заглянув в который вы увидите отражение собственной души и всего мира, содержащегося в ней. Любое произведение искусства трогает вас лишь настолько, насколько позволяет вам заглянуть в себя, и если оно в любом случае затрагивает лишь часть вашей души, то абсолютная картина способна вместить вас без остатка… Ее невозможно репродуцировать, потому что любая репродукция мгновенно превращается в оригинал, и это тоже как бы признак абсолютности, и в этой связи непонятно, почему Ч. так стремится найти ее. Впрочем, могу ли я понять до конца абсолютную картину и ее создателя!..
Я услыхал легкие торопливые шаги. Дверь отворилась, и вошла моя Гретхен. На тумбочку у постели я поставил букет отличных цветов, и, войдя, она первым делом подбежала и взяла их в охапку. Она при этом тихонько рассмеялась и, тряхнув белокурыми голосами, сказала «Привет!», и я с удивлением обнаружил, что в ней нет ничего нечистого, порочного, словно какая-то неведомая волна смыла с нее знаковый мне уличный, панельный налет, но зато замечательно просветлила весь ее облик, сделав для меня понятным то, что так притягивало в ней. И я понял, что только я сам мог нанести на нее нечистое и порочное.
Она приблизилась, и в ней, как в абсолютной картине, отразилась вся моя душа. В ее присутствии моя берлога на глазах преображалась в наш светлый и общий дом, и теперь я уже безошибочно видел, что обретаю истинное успокоение и счастье…
Проходят дни, бог знает, сколько их миновало, но мы очень часто вспоминаем абсолютную картину, любуемся ею в своем воображении… Кому-то, наверное, кажется, что она не для понимания простых смертных — холодный авангард, — для избранных, может быть, даже для богоравных… Однако можно ли, положа руку на сердце, вообразить себе произведение более человеческое, более мягкое, осмысленное, открытое, ненавязчивое, глубокое и доступное, чем картина художника Ч.? Нет в ней нисколько ни зауми, ни высокомерия, ни насилия над вашей волей, ни какого бы то ни было нравоучения или тенденции… Но в то же время в ней есть все.
И если художник Ч. еще не покоится в могиле с номером на табличке вместо имени, то искать его следует, по всей вероятности, в каком-нибудь заштатном спецучреждении по призрению за одинокими беспомощными сынами человеческими, тихо и растительно доживающими свой век в тотальном старческом слабоумии. А разыскать его действительно следовало бы, хотя бы даже ради одной последней блестящей искры, которая, может быть, сохранилась под стывшим пеплом его истлевшего разума и еще способна долететь до нас; или по крайней мере для того, чтобы в краткий миг последнего просветления сказать ему, что он сам всегда о себе знал, но чего, может быть, никогда не слышал от других, сказать ему то, чего он заслуживает и что хотя бы на миг согреет его сердце, — просто сказать ему, что он гений.
ЛЮБОВЬ К БЫСТРОЙ ЕЗДЕ
Будучи очень русским, я, разумеется, не мог не любить быстрой езды. Более того, как-то ближе к осени, в дождь, когда мы сидели в небольшом заведении за многоугольным древним мраморным столиком, окантованным бронзовым обручем, только что скушав запеченную в электрическом шкафу сочную курицу, вероятно, американскую, я вдруг припомнил о своей давно забытой детской мечте — иметь мотоцикл.