— Не спи, родной, мне пора! — И ее поцелуи, поцелуи, словно зверьки, бегут по моей груди.
— Ах, это я сплю?! — возмутился я, напуская на нее своих зверьков.
— Господи, господи, — всуе взмолилась Таня, но наши зверьки уже смешались, умножились, закружились все жарче.
В распахнутое окно врывались бравые авиационные марши. С летного поля Тушина пачками стартовали бомбардировщики вертикального взлета, неправдоподобно зависая в воздухе. Тройки, пятерки, семерки истребителей выходили на простор и чертили цветным дымом сложные синхронные фигуры, а когда одиночка-ас вдруг взмывал над остальными, а затем круто нырял вниз и выходил из пике у самой земли, со зрительских трибун доносилось общее предобморочное «а-ах». И в довершение воздушного безумия нахлынула армада ревущих десантно-транспортных вертолетов и мгновенно отсеялась в небе несметным множеством тычинок-парашютов.
Было три часа дня. Я оделся и, скромно присев на стул, наблюдал, как одевается она. Ее стиль — шик, классика. Бледная кожа, яркие губы, удлиненный разрез глаз, черные, яркие стрелки бровей и чрезвычайно правильные черты лица, как бы поверяемые едва намеченной, монаршьей горбинкой носа. Поэтому косметика употреблялась как бы не в целях приукрашивания, но для ритуальной, магической живописи. Выражение «она приводит себя в порядок» никак не подходило к Тане, так как «в порядке» она была всегда. С каждым новым этапом облачения и макияжа она лишь более укреплялась в образе царственной неприступности, пока этот образ не отливался в абсолютный скульптурный блеск.
По женскому типу ее, вероятно, можно было бы отнести к тем редкостно блистательным и пугающе неприступным женщинам, которые с невероятной, едва ли не с ошеломляюще развратной, непозволительной легкостью отдаются незнакомому мужчине, которому посчастливилось по какой-то призрачной, иррациональной, зашифрованной примете угадать их душу и одним лишь словом взломать лед этикета и светскости, чтобы мгновенно и, может быть, неожиданно для самого себя получить фантастический дар откровенной и безоглядной страсти, возможной разве что при легендарной нимфомании.
Я любовался ею, безоговорочно понимая, что Таня не была распутной женщиной. Впрочем, и слово «измена» совершенно не подходило в нашем случае. Напротив, нам обоим казалось, что другие люди и сама Судьба изменили нам, разводя порознь все прошлые годы… И ныне — так же неотвратимо разводя снова. Неизбежность нашего расставания в связи с возвращением Петра с детьми казалась, в общем, очевидной, и я все ждал, когда же возникнет первый признак отчуждения, первая скованность или сухость и, видимо, так сиротливо и безнадежно уныло застыл на стуле, что Таня удручающе мужественно и жизнерадостно обняла меня, словно хотела, чтобы я удостоверился, что жизнь продолжается. Но при этом все-таки повторила уже обговоренное:
— Я-то знаю Петю. Я-то знаю, что значу для него. Что для него наш дом и наша семья. Это он только с виду смирный и заторможенный, но в нем сто килограммов носорожьей ярости! Я ведь вроде как любила его и уж потому знаю. У него ничего нет, кроме…
— Носорожьего имущества! — тупо вставил я.
— Звучит, конечно, как в бульварной драме, но он способен на все. Сто процентов — что убьет меня. Слишком большое зло я ему причиню, не простит… Но еще больше боюсь за детей, за тебя.
— Верю.
— Но если ты только пожелаешь, я попытаюсь объясниться с ним. Что будет, то и будет, — очень серьезно и спокойно пообещала она.
— Я буду вас защищать, — так же тупо заметил я.
— Все равно — несчастья нам не избежать.
— Пусть будет, как ты хочешь…
— Ты же знаешь, чего я хочу!.. — Я увидел, что сквозь ее мужественную жизнерадостность готовы сверкнуть обжигающие слезы. Я понял, что возненавижу себя, если причиню ей боль хотя бы еще одним своим словом, и решил, что единственный путь — поддержать этот ее «мужественный» тон, облегчив ей расставание.