На проспекте, широком, как взлетная полоса, мы сели в пробиваемый солнцем троллейбус и поехали вдоль строя темно-зеленых лип, вибрирующих в приасфальтовом мареве, словно тяжелые шары на тонких ножках. Мы молча тряслись на задней площадке. На следующей остановке в расщелкнувшиеся двери влез какой-то плешивый, грушеподобный шиз лет пятидесяти. Он изрядно продавил толстым задом сиденье, потер ладошкой мокрые губы и серьезно и торжественно объявил всем немногочисленным пассажирам:
— До Красной площади машина следует!
Многозначительно переглянувшись, пассажиры деликатно поотворачивались. А когда поехали, грушеподобный возбужденно завертелся на сиденье и, тыча пальцем в окно, так же серьезно и громко принялся сообщать:
— Вон, вон Громыко побежал! А вон президента повезли! А вон Рыжков побежал! А вон Андропов поехал! А вон опять президента повезли! А вон Косыгин поехал! А вон Брежнев. Брежнев побежал!.. А вон, вон у милиционеров авария! Голову — отрезало! Руки — отрезало! Ноги — отрезало!.. А вон опять президента повезли!
Легко коснувшись губами моих губ, Татьяна вышла у вокзала, а я поехал дальше, глядя на ее удалявшуюся фигурку, и, задыхаясь от накатившей на меня бешеной ярости, банально и грязно ругал и проклинал ее про себя. Между тем грушеподобный продолжал добросовестно объяснять вновь вошедшим:
— До Красной площади машина следует!
Уткнувшись лбом в стекло, я зажмурился, вздрагивая и пытаясь превозмочь боль, отравленный адской смесью любви и вожделения. Мне грезились какие-то дикие обряды древних любовных культов и представлялся мигом освобождения и блаженства, высшим счастьем самопожертвования акт символического совокупления с богиней, когда в религиозном экстазе собственноручно отчекрыживались заточенными крюками собственные пылающие половые органы и швырялись к ногам каменной идолицы-бабы.
И действительно, что-то дикое, наверное, появилось у меня в глазах, потому что, когда я повернулся и взглянул на грушеподобного, тот вдруг мгновенно осекся и впал в подобие сонного транса, словно под авторитарным взглядом своего лечащего врача.
Я выскочил из троллейбуса, дебильно оскалившись на застывшего психа, и целеустремленно понесся по Садовому кольцу. Сработал некий спасительный, заложенный, видимо, на генетическом уровне автоматизм, заменяющий чувство пути, и не прошло и получаса, как разрывающая грудь тоска загнала меня в давно уже не посещавшийся мной «пестрый» зал Дома литераторов, где эдаким трансцендентальным Мефистофелем, не раскланиваясь ни со знакомыми, ни с благодетелями, ни даже с доброжелателями, я мрачно и горько уткнулся в салат, коньяк, вино и «пепси», пока в мозгу не вспыхнул яркий факел и глухая тоска не трансформировалась в бесшабашность вселенской неприкаянности и экклезиастовой свободы и неистовый, но потаенный восторг висельника.
И уже безбоязненно я взглянул в настоящее и будущее. Сориентировавшись в обстановке, я легко выцедил из оглушительно гомонящего пестрого люда утомленную красавицу со звездой Давида меж одухотворенных грудей, которая лишь мимолетно скользнула по мне взглядом «я вас знаю» и, поднявшись, потянулась к выходу. Я нагнал ее в вестибюле с беспрецедентно фамильярным «па-азвольте проводить». Она быстро покосилась через плечо, но тут же согласно кивнула с несколько высокомерным и насмешливым выражением, по которому я вдруг сообразил, что и она чрезвычайно пьяна.