Утрами под черемухой Бухалов делал зарядку. Лицо его после сна было розовым, на руках и спине ходили мускулы. Генка натягивал майку, торопливо бежал вниз и пристраивался рядом.
— Раз, два… Раз, два… — приседая, командовал Юрий Петрович.
После зарядки они шли на берег озера, к роднику, одетому в окованную железными обручами бочку без днища — гнутые доски почернели и набухли от воды, словно спаялись. Юрий Петрович маленькими глотками пил ледяную воду и уверял, что пить ее перед едой очень полезно. Потом купались, завтракали и часто уходили в лес. Возвращались к обеду — с белыми царапинами на коже от веток, облепленные паутиной. От нагретых тел пахло травами и хвоей.
Иногда ловили рыбу. Тогда разжигали за домом костер и в закопченном чугунке варили уху. Бухалов кричал Тамаре Сергеевне и Аверьяновне:
— Идите есть уху с дымом!
Ели, сидя на траве, горячие тарелки ставили в колени.
Тамара Сергеевна обычно от ухи отказывалась. Но как-то проходила она мимо костра, мельком глянула на сына, и у нее тревожно дрогнуло сердце: показалось, что Генка выглядит сейчас совсем не так, как обычно, словно сразу повзрослел на несколько лет. Сначала она не поняла, в чем дело, потом догадалась. Прическа… Волосы у него отросли, последнее время он все ерошил их и ерошил перед зеркалом, а сегодня, намочив, уложил назад и чуть вбок, как у Юрия Петровича.
Она присела у костра, прикрыла ноги широким подолом платья.
Бухалов торжественно подал ей тарелку.
— Наконец-то вы снизошли до нас.
Тамара Сергеевна задумчиво смотрела на сына и не ответила. Давно уже она не чувствовала себя такой потерянной — с тех самых пор, как разошлась с мужем. Она прожила с ним три года, когда узнала, что у него есть другая женщина. Может быть, все как-нибудь и уладилось бы, если бы муж был с ней честен. Но он изворачивался, как мог, уверял, что это сплетни, а потом наигранно рассмеялся и махнул рукой: «Ах, да подумаешь, важность какая… Люблю-то я тебя». Ей стало противно, и она ушла от него, уехала сюда, к озеру. Тогда думалось: одинокой она не будет — у ней есть сын.
К этим местам Тамара Сергеевна привыкла и не скучала. Но осенью пришлось отвезти Генку в интернат, и они остались с Аверьяновной вдвоем во всем доме. Вечера стали длинными. Она сидела у горящей печки, читала на ночь стихи и ежила плечи под пуховым платком, туже стягивая его концы на груди.
Сына она забрала, когда стаял снег. Они ехали в душной кабине лесовоза, на поворотах тесно, прижимались друг к другу. Возле тропинки к дому Генка подошел к высокой сосне и пошлепал ладонью по твердому, словно каменному стволу.
— Опять станешь кору резать, портить дерево? — спросила Тамара Сергеевна.
Счастливая, что привезла сына домой, она тщетно пыталась нахмуриться: из-под сузившихся век щедро выплескивалось веселье, вздрагивали яркие губы.
По рассохшейся деревянной лестнице они поднялись в комнату. Генка разделся и побежал на улицу в трусах и в майке. Она запоздало крикнула вслед:
— Подожди! Поешь хоть!
А потом искала сына у озера, звала его. В зарослях слышалось:
— …е-е… а… а…
С утра Генка убегал на озеро или в лес. Когда же пришел Юрий Петрович, то сына она почти и не видела.
Тамара Сергеевна вздохнула и потянулась к Генке.
— Пуговица у тебя на рубашке вот-вот отлетит. Пойдем — пришью…
— Да ну, мама!.. Потом! — отстранился Генка.
Тамара Сергеевна встала и пошла к дому. Бухалов сорвал травинку, покусал ее крепкими зубами и тоже поднялся. Она слышала его шаги за спиной и возле двери метеостанции строго обернулась.
— Туда нельзя. Там приборы.
— Но почему? Я же не накликаю бурю.
— Кто знает… — улыбнулась скупо и, захлопнув дверь, щелкнула задвижкой.
Он подергал дверную ручку, вернулся к костру и сокрушенно развел руками.
— Посторонним вход воспрещен.
Аверьяновна ела уху охотно. Ела много, степенно подставляя под ложку ломоть хлеба, но с Бухаловым держалась сухо. Юрий Петрович пытался заговорить с ней, расспрашивал про жизнь, но она отвечала односложно, как бы нехотя.
Поев, молча вытирала потное лицо концом головного платка и уходила. Он смотрел ей вслед и качал головой.
— Кремень старуха. Не подступишься.
Однажды Аверьяновна мыла лестницу. Дошла до дверей, хотела выпрямиться и охнула, ухватилась рукой за поясницу. Юрий Петрович оказался рядом. Он поддержал ее за локоть и спросил:
— Тяжело!
— Нелегко!
На другой день он принес ей ободранную от коры палку, на конце которой пышным лошадиным хвостом висела размочаленная веревка, и объяснил, что такая штуковина называется шваброй, ею, не нагибаясь, матросы на кораблях драят палубу. Со шваброй Аверьяновна провозилась с полчаса, затем, вздохнув с сожалением, спрятала ее и больше не брала: в доме с ней негде было разгуляться — длинный хвост мокро захлестывался за ножки стола, палка стукалась о стены, сбивала штукатурку. Но с тех пор Аверьяновна стала с Бухаловым приветливей.