– Я должен обойти больных, – ответил тот, – и сделать все от меня зависящее.
Священник, казалось, что-то прикинул и объявил:
– Я не хочу, чтобы покойники оставались здесь пусть даже ненадолго. Это нехорошо как для них, так и для живых. Давайте сейчас же погрузим их на какую-нибудь повозку. Гийон и Юффель поедут с нею и начнут копать. Я подойду перед самым погребением. А пока я хотел бы посетить больных.
Матье и Рыжий Колен сходили за лошадью и запрягли ее в похоронные дроги с высокими деревянными дугами, на которые была натянута тяжелая черная парусина, целиком скрывавшая то, что находилось под ней. Над сидением кучера с перекладины свешивался небольшой колокол, но язык его был обернут холстом.
– Это мы решили так сделать со священником, который до вас тут был, – сказал цирюльник, обращаясь к отцу Буасси. – Совсем снять колокол мы побоялись, потому что по правилам он должен висеть на повозке с умершими от чумы, но здесь он совсем ни к чему. Ведь эта повозка никого на своем пути не встретит. А колокол только еще больше пугает больных.
– Вы правильно сделали, – сказал священник.
Прежде всего они погрузили тело могильщика Жароссо. Антуанетта Брено влезла под парусину, и когда мужчины подняли тело на высоту повозки, она втащила его за ноги внутрь. Матье был поражен, откуда у этой тоненькой женщины столько силы. Пока перетаскивали Жароссо, простыня снова сползла с него, и показалось обглоданное лицо, облепленное жирными мухами. Между черными тельцами насекомых странно белели кости.
– Ужасно, что еще так много мух, – сказал иезуит.
– Чего ж удивляться, – заметила Эрсилия Макло. – Морозов-то не было.
Молодая женщина, оттащив тело в глубь повозки, снова натянула простыню и, размахивая руками, согнала мух. Под парусиной слышалось непрерывное жужжание. Матье смотрел на эту женщину со смешанным чувством гадливости и восхищения. Видя, что Гийон стоит и не двигается, Колен сам взялся за узду, и повозка, подпрыгивая на рытвинах, пересекая лужи, добралась до другого конца барачного поселка, где между двумя бараками лежали покойники. На многих, как и на Жароссо, ночью напали хищники. Один, кого вынесли ночью и положили возле самой двери, пострадал больше всех. От савана почти ничего не осталось, лицо было изуродовано, и, когда его стали заворачивать в другую простыню, обнаружилось, что у него оторвана рука.
– Искать не стоит, – сказал цирюльник. – Они далеко ее утащили.
Стражник послушно помогал им.
– Вот видите, – сказал ему священник, – если бы у вас хватило духу их похоронить, этого не произошло бы.
– Я и схоронил двоих, когда Жароссо слег, но вообще-то это не мое дело.
– Вы, видимо, считаете, что – наше! – бросил священник, смерив Вадо суровым взглядом.
– Ну, с этим-то все равно так получилось бы, – заметил стражник, отводя глаза, – он-то помер нынче ночью.
– Правильно. Потому и нужно ставить сарай.
Когда все трупы были погружены, молодая женщина спросила:
– Мне с ними идти?
– Да, – ответил священник, – а я подойду позже.
Она уселась на задний край повозки, свесив ноги, спиной к покойникам.
– Вы не хотите сесть на козлы? – спросил Гийон.
Она, казалось, не замечала ни запаха, ни огромных синих мух, что вились вокруг нее, опускаясь ей иногда то на руки, то на лицо. Мужчины ушли вперед. Гийон привычным жестом взялся за уздечку – все-таки он был профессиональным возницей,– и они двинулись но той дороге, по какой пришли вчера.
– Далеко нам? – спросил Гийон.
– За лесом, сразу налево. И немного в сторону.
Они миновали ряды бараков и пошли по дороге.
– Эй! – вдруг крикнула Антуанетта Брено.
Матье остановил лошадь. Антуанетта соскочила на землю и подошла к ним.
– Пойду-ка я с вами, – сказала она, – небось покойнички не сбегут.
И они обогнали лошадь, предоставив ей шагать самой. Впереди шел Рыжий Колен – его коренастая фигура, точно маятник, раскачивалась из стороны в сторону. На нем была фетровая шляпа, когда-то, вероятно, серая, но теперь вылинявшая от пота и принявшая цвет болотной гнили. Шеи у него почти не было, поэтому шляпа, казалось, покоилась прямо на широких плечах. Женщина шла рядом с Гийоном – он время от времени прищелкивал языком, подбадривая лошадь.
– Я хочу тебя спросить, – сказала женщина. – Ты иезуита своего хорошо знаешь?
– Да не так уж. Мы вместе сюда пришли – вот и все.
С десяток шагов она шла молча – думала, потом сказала:
– Я тебя спрашиваю потому, что священник, который до него тут был, хоть человек вроде и не злой, а всюду видел колдовство. А мне моя мать – она разные болезни лечить умела – много секретов передала.
Антуанетта пошарила за корсажем и достала несколько высохших листиков, висевших на голубом шнурке у нее на шее.
– Это омела, – пояснила она. – Видишь, я ведь тут уже два месяца вожусь и с мертвыми и с больными. Я сорвала ее, когда сюда шла. Правда, тогда для омелы было рановато. Но все, кто пришел в одно время со мной, давно уже покойники. А мне бояться нечего.
Она опустила завядшие листья омелы на прежнее место и зашнуровала корсаж, под которым угадывалась белая крепкая грудь.
– Вот, – продолжала она. – Вот что может всех вылечить. Цирюльник только и знает: ланцет да лекарства… А нынче самое время рвать ее, омелу-то, ягоды как раз поспели.
– Эка трудность, – заметил Матье, глядя в сторону леса, где на некоторых деревьях висели огромные шары.
– Нет, – ответила она. – Самая лучшая омела – на яблонях. Возьми, к примеру, мою, – я ее срезала с яблони. И лучше всего срезать ее в полнолуние. Нам надо бы четыре-пять больших шаров. Чтоб повесить над дверьми во всех бараках. Она здорово отгоняет чумной яд.
– Так к чему ты ведешь?
– А к тому, что надо бы тебе сходить за ней с Коленом. Возле дороги на Бракон есть яблоневый сад, и там полным-полно омелы.
– Точно, знаю я его.
– Слышь, Колен! – крикнула она.
Рыжий Колен обернулся и с обычной своей невозмутимостью произнес:
– Слыхал я. Не глухой. Ежели он согласен пойти, я пойду с ним. Но еще раз говорю: один не пойду.
– Я ж обещала пойти с тобой, – бросила она.
– Знаю. Но ты – баба.
Она лишь пожала плечами и покрутила рукой у головы в знак того, что Рыжий не в своем уме. Потом подошла к Матье и тихо сказала:
– Хорошо бы, если б он пошел. Когда омелу срывает дурачок, это еще лучше.
– Надо будет поговорить с отцом Буасси…
Закончить Матье не успел. Антуанетта схватила его за руку и с досадой тряхнула как следует.
– Ты часом не спятил? – бросила она. – Поговорить с монахом! Да он тут же заорет: колдовство! Взбесится. Знаю я их породу; не так давно они послали на костер одну женщину из Лон-ле-Сонье. Это мне в точности известно: моя мать знавала ее. Ну, а мне не больно-то хочется кончать свои дни на куче хвороста. Нет-нет, наоборот: надо идти за омелой, чтоб никто ничего не знал и держать язык за зубами.
Возница на мгновение задумался. Раньше он частенько посмеивался над наивными верованиями крестьян – тех, кто не путешествовал, как он, не встречался с городскими, не мог узнавать у них разные разности. И еще перед ним до ужаса реально вставали глаза иезуита.
– Отец Буасси тут же заметит омелу, – сказал он, – ежели ты ее привесишь к дверям бараков.
У Антуанетты вырвался нервный смешок.
– Спору нет, – ответила она, – но омела действует быстро. Хватит и одного дня, только чтоб не узнали, кто принес. А когда твой монах увидит, что все больные выздоровели, он и сам будет рад. Ясное дело, кюре есть кюре, но этот не выглядит таким упрямым, как тот, до него, который и помер-то из-за своего упрямства. Понимаешь, ежели он поумней, он может закрыть кой на что глаза или хотя бы не разоряться про колдовство. Но спрашивать у него, – это уж слишком.
Матье молчал. Он вспомнил о своих односельчанах – они частенько говаривали про лекарства, запрещенные священниками. Во время первой чумы мать повесила ему на грудь сердце крота, завернутое в листья чистотела. Он хорошо помнил, как храбрая женщина пришла из сада с кротом, которого она вскрыла живьем на кухонном столе. На миг ему вспомнился самый запах крохотного сердечка, сгнившего на нем в своем лиственном коконе, и голос матери: