– Понимаешь, – говорил Безансон, – для них это все равно, что для меня строить или для тебя – вести лошадей. Это их ремесло. А мы, ясное дело, этим заниматься не можем. Надо быть без креста, чтоб за такое браться.
Матье понял, что Безансон все еще сомневается в нем. Он говорил так, точно хотел отбить у него охоту идти к партизанам.
– Слушай, Безансон, – сказал он, – я ведь тебе правду сказал. Вовсе я не собираюсь идти воевать.
Безансон пристально посмотрел на него и, когда они уже приближались к разрушенному селению, сказал:
– Сотни деревень и ферм стоят спаленные, тысячи людей убиты… Страна вся разграблена, повсюду чума… Боже милостивый, прямо сердце разрывается, когда на это глядишь! Ежели французы наш край захватят, ясное дело, жизнь будет тоже не сахар, но неужто все из-за этого передохнуть должны? Когда в Конте никого не останется, они живо его возьмут.
Матье не знал, что и отвечать. Война для него была чем-то вроде грозы, против которой все равно ничего нельзя сделать. Он никогда серьезно не размышлял ни об ее причинах, ни о возможных последствиях. Безансон чаще, чем он, бывал в чужих краях. Много поездив по стране, возница смотрел свысока на крестьян, которые ничего, кроме своей деревни, не видели, но теперь он чувствовал, что ему до Безансона в этом смысле далеко. Вот он и слушал его, но когда тот кончил говорить, Матье не нашелся, что ответить.
Наконец сани остановились перед бывшей кузницей, и Безансон, схватив Матье за руку, яростно прошипел:
– Знаешь, Гийон, когда остаются крестьяне, я еще могу их понять. Но ежели кто видал другие места и знает, что можно жить не только здесь, – вот тут я не понимаю… Да мне, чтоб я остался, пришлось бы переломать обе ноги… И то, может, на руках бы ушел.
Смех его эхом отдался среди обуглившихся стен, но звучал он не так беззаботно, как обычно. В нем слышались жалобные нотки. Нотки обиды.
Они вылезли из саней, возница заставил попятиться коня, а Безансон, взявшись за зад повозки, подтащил ее к уцелевшему крыльцу, сложенному из крупного камня. В лунном сиянии и блеске снега четко вырисовывался каждый выступ, а балки и стены казались еще чернее.
Скинув рукавицы, Матье и Безансон принялись грузить железные брусья и колесные ободья выше человеческого роста, над которыми плотник трудился все эти дни.
– Знаешь, – заметил Безансон, – то, что мы делаем, – не грабеж. Бедняга-тележник, который здесь жил, наверняка погиб, как и все в деревне. Я-то знаю, как это бывает. Никому не удается ускользнуть. И «серые», и французы перво-наперво заставляют жителей сложить на повозки все добро – говорят, будто те должны переезжать куда-то на другие места. Ежели кто пробует спорить, его убивают тут же на месте; тогда остальные начинают грузить. А как погрузят, так солдаты выводят лошадей из деревни. После всех женщин сгоняют на постоялый двор и насилуют. Орут они, ты не можешь себе представить! А после загоняют всех по домам и поджигают. И сами стоят кругом. А как кто выскочит из дома, они его тут же пристреливают. И смеются… А после проходятся по погребам… Напиваются, как скоты.
Матье спросил, откуда он все это знает, и Безансон ответил:
– От одного старика дровосека. Он был как раз в рощице, метил буки, какие собирался рубить. Ну вот, спрятался он в кустах и все видел… А после убежал. Он был совсем как помешанный. Рассказал все и через три недели умер. Разум, бедняга, потерял… господи, какая же мерзость война!
Матье подумал о Колене Юффеле и всех тех, кто видел такие же зверства. Он сказал об этом Безансону, а потом вспомнил, как однажды в июне видел с вершины Ревермона сотни брессанских косцов, которых французские солдаты заставляли косить еще зеленый хлеб.
– Да, знаю, – вставил Безансон, – это выдумка кардинала. Здорово придумал. А что не успели скосить, то сожгли – это перед самой жатвой-то… Тоже ведь преступление. Я все думаю, ну как же служитель божий может творить такие дела.
Нагрузив сани, они пустились в обратный путь к лесу, молча, полные воспоминаний об ужасах войны.
Теперь луна светила им в спину, и тень упряжки бежала впереди них, чуть правее, колеблясь и вытягиваясь на снегу.
Они молча плыли по снежному морю, и только достигнув берега, вступив под сень леса и углубившись в него, Матье произнес слегка дрожащим голосом:
– Нелегко мне, знаешь, вас бросать. Но приходится. Не могу тебе сказать, почему, но это очень важно. Ни Пьер всего не знает, ни Мари… Ты им только скажи, что пришлось мне вернуться туда, откуда я пришел. И все… Скажешь им, ладно?.. Они поймут.
Безансон вздохнул и кивнул в знак согласия как раз тогда, когда они погрузились в густую тень первых елей. Где-то далеко, с наветреной стороны, выли волки. В санях звякало железо. Лес, как и раньше, кричал по-кошачьи, а заходящая луна уступала место тьме, которая круглый год гнездится в густых ельнях.
Часть четвертая
СВЕТЛЫЕ, КАК РОДНИК, ГЛАЗА
23
Большую часть дня они потратили на подготовку повозок, подставляя под колеса деревянные полозья, на которые крепился металл. Основные работы выполняли Безансон, старик кузнец и столяр, а Пьер, Матье и двое других помогали им. Близость отъезда целый день держала всех в сильнейшем возбуждении, а когда наступил вечер, Добряк Безансон, улучив минуту, когда он остался наедине с Матье, спросил:
– Ты хорошо подумал?
– Да… Я не могу ничего тебе…
– Ты и не должен ничего мне объяснять, – перебил его Безансон. – Я сказал советнику, что пойду с тобой вместе в конце обоза. Оно и понятно. Ежели какая повозка сломается, лучше мне быть позади… А тебя ему хотелось послать вперед, потому как ты – возчик и хорошо знаешь дороги, но я ему сказал, что ты подойдешь, если понадобится. – И, рассмеявшись, добавил: – Видишь, что ты заставляешь меня делать.
Оба нервно засмеялись, скрывая волнение; потом, взяв Матье за плечи, Безансон снова заговорил – уже серьезно:
– Мы с тобой непременно еще свидимся, Гийон… Сам увидишь, что я правду говорю… Сам увидишь.
Вот и все. Они расцеловались, пожелали друг другу удачи, и при свете высоко взошедшей луны Матье видел, как они удалялись. Он стоял в тени хижины, на самом краю селения, а сани-повозки скользили на неподвижных колесах, соединенных длинными подкованными железом полозьями.
Матье выждал, пока парусиновый верх последнего фургона исчез за елью, и, слушая, как затихают вдали пощелкиванья кнутов и крики возниц, медленно, еле сдерживая слезы, с тяжелым сердцем вернулся в хижину Безансона. Короткие язычки пламени плясали на красноватых угольях. Матье подбросил еще пару поленьев, поворошил их и какую-то минуту неподвижно глядел на огонь. А когда все стало расплываться от навернувшихся на глаза слез, он прошел к нарам и лег, укрывшись плащом. Все ушло куда-то, все, кроме этих бревенчатых стен и глинобитного пола. Матье подумал, что остался совсем один в лесном селении, и ему пришла в голову мысль побывать в каждой хижине. Потом, поразмыслив, он пожал плечами. Глупая мысль – такая же глупая, как и считать, что можно прожить здесь одному… И не уйти вместе со всеми.
Он приподнялся на локте. Будто ток горячей крови вдруг хлынул по его венам.
– Мне совсем недолго их догнать… Бог ты мой, Добряк Безансон, ну и рожу он скорчит! Так его и слышу… Вот бы он обрадовался!.. А остальные ничего никогда и не узнали бы. Он обещался не говорить им до первой остановки… А на первой остановке они будут уже в самом Валь-де-Мьеже, бог ты мой!