– Святой отец был уверен, что ты вернешься, да и я тоже. Только я никому не говорила об этом.
Она расхохоталась. Матье стоял перед ней, свесив тяжелые от усталости руки, не в силах шелохнуться, не в силах вымолвить ни слова.
– Быстро закопаем покойников, – продолжала она. – И удерем вместе с повозкой. Я положила туда одеяла и еды на неделю… Вот уж не ждала такой удачи. Стражник мертвецки пьян, и полно больных, которым надо надрезы делать, так что цирюльник страсть как обрадовался, когда я сказала, что мы и вдвоем тут управимся.
– Бог ты мой! – воскликнул Матье. – Да ты совсем спятила! Ты, значит, думаешь, я вернулся, чтоб снова уехать!
Она подошла к нему и хотела обнять за шею, но он почти грубо оттолкнул ее.
– Нет, – прорычал он. – Не тронь меня. Ты ведьма!
Она отступила, чтобы не потерять равновесия, капюшон упал. Черные волосы рассыпались по плечам, и в глазах появился тревожный огонек.
– Ведьма, говоришь, ну что ж… Но ежели ты еще жив, благодари меня за это. Погляди на своего дружка иезуита. Он и помер-то потому, что омелу носить не захотел.
– А остальные…
Она не дала ему докончить:
– Все ее носят. Тайком. Я сама видала у стражника, когда он спал. Даже цирюльник – и тот ночью срезал кусочек от ветки, что я привязала над их бараком. Мы с Эрсилией видели. И она тоже носит. С первого дня. Я и ей дала.
Матье начала бить дрожь. Ему хотелось найти сильные, бичующие слова и отхлестать ими эту тварь, но искал он их напрасно. Его мозг сковало страхом.
Лошадь сама прошла еще несколько шагов, и Матье удалось все же вырваться из ловушки, куда ввергли его глаза Антуанетты. Посмотрев на повозку, он подумал, что священник-то ведь тут, совсем рядом. И услышал слова, которые отец Буасси говорил ему перед самой кончиной:
«Омела – не лекарство. Это – языческое поверье, предрассудок, недостойный истинного христианина. И носить ее, считая, что она спасет тебя от болезни, – значит не верить в господа нашего».
Взгляд вернулся к Антуанетте, которая по-прежнему пристально смотрела на него, – лицо ее искажал гнев. И когда она стала упрекать его в трусости, угрожать ему самыми страшными бедами, он рванул ворот рубахи, схватил ветку омелы и дернул коротким движением шнурок, который сразу лопнул, больно опалив ему затылок.
– Вот тебе твое чертово зелье! – выкрикнул он.
И бросил омелу в лицо женщине.
Наступила тишина, в которой слышалось только дыхание лошади и шум капель, падавших в грязь с парусины. Внезапно женщина рассмеялась, и смех ее походил на крик совы.
– Пропал ты, Гийон, – сквозь смех резко выкрикнула она. – Совсем пропал. Чего хочешь делай, а все равно пропал. Обещаю тебе: ты сдохнешь и долго в муках будешь мучиться.
Матье бросился к ней и схватил ее за горло.
– Заткнись, ведьма! Заткнись, говорят! Антуанетта, задыхаясь, обвила кулаки Матье своими
нервными пальцами и вонзила длинные ногти. Возница разжал руки, и женщина резким движением высвободилась. Едва восстановив равновесие, она выбросила ногу вперед и ударила Матье носком ботинка под колено. Он хрипло вскрикнул и скрючился от нестерпимой боли, схватившись обеими руками за ногу. Антуанетта же, сдернув кнут, по-прежнему висевший у нее на шее, огрела Матье по спине.
– Ты сдохнешь! – кричала она. – Сдохнешь!
Трижды резко просвистел кнут. Женщина старалась ударить Матье по лицу, и тот, увертываясь от ударов, упал на бок. А она, пока он поднимался, повернулась и побежала прочь. Матье даже не пытался догнать ее – слишком сильно болело колено и слишком тяжелы были облепленные землею башмаки.
Уже с дороги женщина швырнула кнут ему под ноги и крикнула:
– Сам возись со своими мертвецами… и подыхай! Мне-то бояться нечего… Ничегошеньки, слышишь… Я еще полюбуюсь, как ты будешь подыхать. Придет другой могильщик, и я вместе с ним сброшу тебя в яму!
Несмотря на влажный, насыщенный туманом воздух, крик ее разнесся до самых лесов и вернулся к Матье с четырех сторон розы ветров, словно сама земля посылала ему смерть.
27
Долго еще Матье не мог успокоиться. Тяжело дыша, не в силах унять дрожь в руках он неподвижно стоял и смотрел на серую завесу, за которой исчезла молодая женщина, потом медленно подошел к лошади и принялся поглаживать ее.
– Ведьма, – повторял он. – Ты видишь, старина, она же колдунья… А я-то чуть не задушил ее… Само собой, мне бы тогда прямая дорога в ад… Но уберегся я от этого… Я даже не мог бы закопать ее вместе с другими и сказать, что-де, мол, она сбежала… Не мог бы. Не гоже дьявольскому отродью лежать рядом с божьим человеком, вроде отца Буасси. Кощунство это.
Мало-помалу он успокаивался, заставляя себя думать об отце Буасси, который лежал там в повозке вместе с другими покойниками. При мысли о том, что он один будет опускать священника в землю, у Матье стало легче на душе. Хоть и трудно ему будет, а хорошо, что так вышло. Ибо Матье был уверен, что за все время тут, в бараках, никого священник не любил так, как его. А раньше? Смешно сказать, но он ведь ничего не знал о прошлом святого отца. Знал только, что пришел тот из Доля, где учительствовал. Пережил там осаду и чуму, – вот и все. Никогда священник не рассказывал ни о своей семье, ни о детстве.
Дождь понемногу редел, и день окрасился желтоватым светом, едва еще заметным, но указывавшим на то, что небо, где-то в невидимых высотах, должно быть, проясняется. Матье огляделся. Леса постепенно возникали из тумана. Пятна снега стали ярче, луга – точно высвобождались из серой пелены.
Матье тихонько взял лошадь под уздцы и, ласково с ней разговаривая, заставил ее тронуться и подойти так, чтобы повозка стала задом к тому краю ямы, где он не наваливал земли. После этого он подпер колеса камнями, приподнял не без опаски задний край парусины и закрепил его сбоку. Сладковатый запах смерти заставил его застыть. Запах был совсем иной, чем в первые дни, когда мухи тысячами вились в воздухе, а вороны нахально усаживались на самый край ямы. Сегодня не было ни мух, ни птиц. Матье только сейчас заметил это. И подумал, что холода, как и должно быть, убили мух, а вот что птиц нет – нехорошо это. Все молчало – и небо, и земля, будто угрожая ему таинственными опасностями. Слышались только удары копыт по рыхлой земле да легкое позвякиванье мундштука о зубы лошади. И звуки эти еще больше подчеркивали молчание окружающего мира.
Матье снял шляпу, положил ее на сидение повозки, вернулся и потащил первый труп. Это была женщина. Он определил это по волосам, длинная прядь которых выскользнула в дыру плохо зашитого савана. Он обхватил труп руками и положил у края ямы. Потом вытащил двух детей, совсем легоньких, и еще одного – побольше. Саваны были в чем-то липком, промочившем их насквозь. Запах стал сильнее, и Матье отошел на несколько шагов, чтобы, отвернувшись к лесу, разок-другой глотнуть воздуха.
Иезуита он вытащил шестым. Матье легко узнал его по кресту из черной материи, нашитому на саван. Он был тяжелым. Матье вытянул сначала ноги и нижнюю часть тела, затем подсунул левую руку под бедра, а правую – под плечи. Застылая неподвижность тела облегчала задачу. Трупы напоминали Матье бревна, которые ему так часто приходилось ворочать. Отца Буасси он положил немного в сторонку. Ему пришла мысль подпороть простыню и взглянуть еще раз на лицо священника, но он тут же отказался от этого, вспомнив, что нечем будет ее зашить.
– Я положу вас сверху, святой отец, – сказал он. – И посередке.
Трупов было одиннадцать. Значит, ночью умерло еще шестеро. Должно быть, их перенесли на повозку прямо из бараков – прежде, чем взять умерших из отведенного для них закутка, – так как лежали они в самом низу. Тела еще не успели окоченеть, и Матье труднее было их спускать. Он обливался потом. И делал свое дело, стиснув зубы, стараясь удержать перед глазами взгляд священника, снова и снова повторяя про себя слова, которые тот говорил о смерти и о мире ином, куда она открывает двери.