Он не смел произнести: «Значит, что же, колдунья сильней тебя и куда надежнее служить дьяволу!» Он не смел произнести это даже про себя, но слова сидели в нем. И пугали его. Матье так хотелось бы изгнать их, но они не сдавались. Он их слышал, хоть и не произнес, и в ушах у него звучал его собственный голос:
«Как ты мог допустить, чтобы умер священник? Он же любил тебя. И ни разу тебе не изменил. Неужто он и вправду умер, потому что не носил омелы?»
Матье замер, прислонившись спиной к стене, в ужасе от того, что он произнес. Ибо святой отец был тут. Его лучистые глаза, словно сияние зари, осветили погруженную во тьму камеру. Он ласково смотрел на Матье, и все же в глазах его читался укор.
– Простите меня, отец мой. Мне так страшно, что я совсем потерял голову. Помогите мне… Помогите… Дайте мне силы.
Матье упал на колени, желая помолиться. Но в памяти его заученные молитвы переплелись с речами священника и Антуанетты.
Он уже хотел было подняться, когда снова услышал во дворе грохот сапог. Шум приблизился и смолк. Матье весь напрягся. Удары его сердца, казалось, наполнили камеру рокотом горного потока. Скрипнула наружная дверь, послышались голоса. Грохот сапог раздался уже в коридоре, и мимо камеры Матье проплыло пламя факела. Отворилась другая дверь. Голоса. Звяканье цепи. Стук молота по наковальне. Тишина. Звуки, которые Матье не сумел определить, и снова приближающиеся шаги.
– Прощай, возница! Желаю удачи! Не щади колдунью… Нападение – лучший способ защиты… И помни о твоем друге – иезуите… В этом презренном мире ты не добьешься высшей справедливости, возница, но она грядет для нас!
Всю ночь Матье жалел, что ничего не сказал Мальбоку вечером. И твердо решил хоть что-то крикнуть ему утром, а теперь Мальбок прошел мимо его двери, но Матье так и не сумел ни звука выдавить из сжавшегося горла. Хлопнула наружная дверь. Матье обернулся и подбежал к оконцу. Напрягая все силы, он крикнул:
– Спасибо, сударь! Прощайте!
Сапоги с грохотом пересекали двор.
– Прощай, Гийон! Держись смелее. Вера в бога придает смелости… Я презираю их, Гийон… Они сейчас меня повесят, но им куда страшней, чем мне! Повесят, хотя дворянин может требовать, чтобы его обезглавили. Но здесь буржуазный парламент, Гийон. И правосудие – тоже буржуазное. Они одинаково ненавидят и бедняков, и дворян. Не верь им, Гийон…
Голос вдруг изменился. Должно быть, Мальбок боролся со стражниками, и все же ему удалось напоследок крикнуть:
– Они сейчас меня повесят, потому что у них нет даже палача, который может отрубить голову…
Матье показалось, что голос задушили. Снова, удаляясь, прогрохотали сапоги – правда, уже в другом ритме – и затихли вдали. Несколько секунд царила густая тишина, затем послышалась приглушенная барабанная дробь. Раздались крики, но Матье не разобрал слов.
День прибывал. И, наверное, залил уже город тем не дающим тени светом, какой обычно предвосхищает минуту, когда солнце появляется из-за гор.
Матье представил себе город, каким видел его, проезжая по нему с упряжкой в тот час, когда двери домов только-только начинают открываться. Видение было столь реальным и отчетливым, что Матье различил даже цоканье копыт и стук железных ободьев по мостовой. Он закрыл глаза, пытаясь удержать воспоминание. И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.
И опять все смолкло.
Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.
Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.
Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:
– Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.
34
Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.
– Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.
Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.
Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
– Гийон, в суд!
Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
– В суд? А следствие?
Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.
Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.
– Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?
Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.
– Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.