С тех пор как его арестовали, Матье часто думал об этих людях, промелькнувших в его жизни, но оставивших по себе теплое чувство. То и дело вспоминались Матье глаза Мари в тот миг, когда советник спросил насчет чумы, вспоминался ему птичий смех и чудное прозвище подмастерья.
– Добряк Безансон, – прошептал он, – подмастерье плотника… А ведь и виселицу строят плотники… И виселицу, и помост, и люк.
Матье никогда не приходилось наблюдать казнь, но однажды утром, когда он выезжал в горы с грузом соли, он видел, как рабочие воздвигали на площади орудие правосудия. И он хорошо помнил, что руководил ими мастер-плотник. На сей раз они, верно, возводили виселицу днем, накануне казни господина де Мальбока. Матье припоминал, что он слышал стук молотка.
Перед глазами его стояли виселица, помост, люк. Сейчас он почувствует, как пол уходит из-под ног. Ощущение паденья, с каким он проснулся, было как бы предвестием того, что его ждало.
Его затрясло. Стало холодно и страшно.
Он понимал: скорее страшно, чем холодно.
Он взял фляжку, которую принес стражник, и посмотрел ее на свет. Там оставалась еще добрая половина. Если он разом все это выпьет, то наверняка уснет. И просуществует эту ночь без единой мысли.
– И без молитвы, – заключил он.
Но разве не поторопит он этим свою смерть? Во всяком случае, отцу Буасси не понравилось бы, как Матье ведет себя в ожидании последнего часа. Священник часто говорил ему, что надо смело смотреть в лицо смерти и что она – всего лишь переход из этого зачастую мрачного, холодного мира в мир вечного света и тепла. Здесь, под звездами, Матье осталось прожить совсем крохотную частицу ночи, и вот он уже не знает, чем ее заполнить. Ему вдруг показалось, что между теперешним мгновеньем и мгновеньем, когда раскроется люк, тоже еще целая вечность. Черная, мрачная, вязкая вечность. И пройти ее можно лишь ценой небывалых усилий, ибо вся она – тина, торф, необозримые топи.
– А ежели за смертью ничего нет… Совсем ничего.
Усилием воли он отогнал от себя и болота, и небо, и дороги, и лошадей, и солнце, и даже свет факела, освещавший виселицу и распятие. Но и за опущенными веками мир все равно существовал. Мир и свет.
– Да что ж это значит – ничего?
Вернулся страх. И притащил с собой разные сцены из жизни Матье, но главным образом – сцены агонии. Агонии людей, умерших у него на глазах, агонии знакомых и незнакомых, чью смерть описывали ему другие. Ничто – даже муки сожженного французами кюре не были так ужасны, как это навязанное ему ожидание.
Матье так долго сидел неподвижно, что под гнилой соломой вдруг зашевелилась крыса. Матье затаил дыхание. Солома приподнялась, крыса показалась, но, увидев или почуяв человека, тут же скрылась. Матье лишь на короткое мгновенье различил крысу в темноте, но появление ее показалось ему знаменательным.
Почему? Он и сам не знал, – понимал только, что крыса эта – существо вольное. Она вольна жить в этой тюрьме или в любом другом месте. И поднялась она подземными переходами, верно, прямо от русла Фюрьез. Уж не пришла ли сюда эта крыса, свободная от цепей, эта вольная, полная жизни крыса, чтобы указать Матье путь к свободе? Она уцелела от чумы, от охоты на крыс, какую вели люди, обвиняя этих животных в распространении чумы. Может, она – единственная крыса в Салене, оставшаяся в живых.
И Матье подумал, что он – ничтожнее этой крысы, ибо ему осталось меньше времени жить. Ему случалось убивать крыс, даже не задумываясь о том, что он приносит им смерть. А теперь вот убьют его самого. Палач ведь вроде охотника на крыс. Тюрьма и цепи – та же крысоловка.
А эта крыса и дальше будет жить своей маленькой жизнью. Если ей захочется подняться вверх по течению реки, она выйдет из города и пойдет куда глаза глядят, через поля и леса. И если она решит добраться до Во или до Савойи, никто не помешает ей в этом. Ей надо будет лишь старательно избегать людей, лис, волков да крупных хищных птиц.
Матье все еще держал в руках фляжку стражника. Он отхлебнул глоток, но спиртное тут же обожгло ему все внутри, и он пожевал кусок хлеба, чтобы загасить этот огонь. Смесь хлеба со спиртным вызвала у него тошноту, но он сдержался. Поднялся, отошел подальше, насколько позволяла цепь, и справил нужду. Прямо на охапку гнилой соломы, под которой исчезла крыса. Звук льющейся струи напомнил ему о реке, и он представил себе, как его моча течет по крысиному ходу до самой Фюрьез. Частица его спаслась, выбралась на волю. А он остался, прикованный цепью. Руки его перебрали цепь до самого кольца, накрепко вбитого между двумя огромными камнями. Он схватился за кольцо и еще раз попытался расшатать его, напрягая все мышцы, собрав всю волю; он боролся так долгую минуту, а потом опустился на пол, без сил, обливаясь потом. На мгновение он представил себе, как выдирает из стены кольцо и, позвав тюремщика, оглушает его ударом цепи. Потом берет у него ключи, идет за Антуанеттой, вместе они оглушают стражника, который несет караул во дворе, угоняют лошадей и прорываются сквозь городские ворота. А там останется лишь добраться до холмов. Городские стражники не будут их преследовать из страха нарваться на французов или шведов. В холмах все деревни сожжены и брошены жителями; в развалинах он найдет кузнечные инструменты и освободится от цепей. А там уж – прямиком в леса.
Но надо ли брать с собой Антуанетту или пусть ее осудят за колдовство? Ему казалось, что если бы она действительно обладала волшебной властью, она могла бы помочь ему осуществить этот план.
Отдышавшись и придя немного в себя, он вдруг стал над собой смеяться. Смеяться смехом, имевшим тот же вкус, что этот кислый хлеб и спиртное, так сильно обжегшее ему горло. Он поднял кувшин и отпил ледяной воды. Но солоноватая вода тоже отдавала плесенью.
Долго Матье сидел, ни о чем не думая. Он взял виселицу и вынес ее из прямоугольника света, где оставалось теперь лишь распятие да кусок хлеба. В эту минуту факел опять стал тускнеть, и тюремщик пришел заменить его. Он отпер дверь, удостоверился, что Матье на месте, и собрался было выйти, когда возница спросил его:
– Который же теперь час?
Старик присел на корточки и нарисовал на полу три черты. Потом поднялся, запер дверь и воткнул новый факел вместо прежнего, а тот унес с собой. Запахло смолой. Вкусным запахом жизни.
Три часа – значит, до рассвета осталось, по меньшей мере, часа четыре. Сообразив это, Матье подумал, что тем, кого казнят летом, куда хуже. На мгновение он ощутил превосходство перед ними, но потом подумал, что это, наоборот, продлевает его мучения.
Теперь он боролся с собой. Боролся с нестерпимым желанием звать на помощь, вопить, требовать, чтобы его освободили, помогли бежать, даровали помилование.
Что-то непременно должно произойти. Сам он ничего сделать не может, но другие могут все – они ведь свободны, и цирюльник, и стражник, и даже те стражники, что вели его сюда и так злились на Антуанетту. А правда, неужто она не околдовала их и не попыталась сбежать, когда они пришли ее насиловать? А если ей это удалось, придет ли она за ним, чтобы они могли бежать вместе?
Глаза Матье теперь не отрывались от распятия. Напрягая каждый нерв, возница вслушивался в ночь, ожидая какого-нибудь шороха, который возвестил бы его освобождение.
Молча он начал молиться про себя, и вся молитва его заключалась в одной-единственной фразе, которую он все повторял и повторял без конца:
«Господи, помоги им меня спасти».
«Они» были все те, на кого, как казалось Матье, он еще мог рассчитывать. И живые, и мертвые вместе. Некий странный образ, объединивший в себе черты и Безансона, и Мари, и отца Буасси, и Антуанетты, и стражника, и жены Матье, и его родителей, и его бывшего хозяина, и Мальбока, и цирюльника, и французов, захвативших город, и Лакюзона, явившегося освободить узника, чтобы обрести еще одного солдата для своего отряда.
Молитва повторялась и повторялась, все одна и та же, проникнутая надеждой выжить.