Матье заполняло теперь лишь ощущение бесконечности жизни, которая раскинется перед ним, едва только тень виселицы исчезнет из его глаз.
И тогда настала минута покоя, почти счастья, за которую Матье успел прожить необыкновенно насыщенные и долгие часы прошлого. Больше всего его удивляли всякие мелочи, которые, как оказалось, глубоко врезались в его память. Вроде бы совсем незначительные пустяки. Скажем, пятно на стене дома, где он жил со своей женой. Или нервный тик у человека, которого он встретил где-то на постоялом дворе и имени которого даже не помнил. Или нрав и привычки одной из первых его лошадей, которую, как ему казалось, он давно позабыл. Дорожные происшествия. Сломанное колесо. Завершенная работа.
Охваченный воспоминаниями, он не замечал, как течет время. И когда из коридора до него донесся шепот и приглушенные шаги, когда пламя факела заколебалось от тока воздуха, он ни секунды не сомневался, что пришли его освобождать.
– Господи, слава тебе, – быстро-быстро заговорил он. – Ниспошли им удачу до конца.
Дверь отворилась, и тюремщик посторонился, пропуская стражника и старенького кюре, который нагнулся и поднял распятие.
– Надеюсь, оно помогло вам, сын мой, – сказал он. – Помните, что его муки были тяжелее тех, что придется испытать вам, и еще помните, что он умер за нас.
Матье едва не закричал, но вдруг понял, что почти всю ночь разглядывал распятого Христа и даже не подумал о том, что это ведь тоже – приговоренный к смерти, только быть распятым, наверно, куда мучительнее, чем быть повешенным.
Христос знал, на что идет. Он знал уже царствие своего отца. А Матье Гийон, несчастный, отягощенный грехами возница, в чем он может быть уверен?
Дальше все разворачивалось так, точно это был кто-то другой. Посторонний, на глазах которого кончалась жизнь приговоренного к казни Матье Гийона.
Он ответил не таясь на вопросы старенького кюре, оставшись с ним наедине. Он послушно согнулся, когда два кузнеца, один – с переносной наковальней, другой – с молотом и долотом, разбивали его цепи. Звон оглушительно разрастался под сводами, и Матье вспомнил, как накануне, услышав этот звук, подумал, что, наверно, во дворе подковывают лошадей.
– Лошади-то – они свободны. Шагают себе по дорогам.
– Чего ты говоришь? – спросил кузнец, помогая Матье подняться.
– Ничего, – вздохнул Матье.
Стражники завели ему руки за спину и скрутили запястья обжегшей кожу веревкой. Потом, взяв Матье с двух сторон под руки, они вывели его в коридор. Проходя мимо камеры Антуанетты, Матье прислушался. Надеялся ли он услышать крик, зов, последнее прости? Он и сам не знал. И не осмелился спросить у стражников, почему там так тихо. Ни шороха.
Выйдя во двор, он взглянул на небо. Ни единого облачка. Легкий ветерок, налетевший, верно, с востока, мурлыкая, скатывался с крыш. Блеклая заря освещала лишенный красок мир. Матье хотел было сказать им, что день еще не наступил, но тотчас услышал голос судьи, произнесшего:
«На рассвете».
Еще мгновение – и солнце перевалит через горы, но Матье уже не увидит его. И он вдруг ощутил неодолимое желание еще раз увидеть солнце. Слева от них послышался шум, от которого Матье вздрогнул. Он повернул голову. Дверь конюшни была распахнута, оттуда выводили лошадь. Она катила повозку, крытую черной парусиной, вроде той, какая была у Матье в бараках, только меньше. Его удивило, что переднее правое колесо было совсем новое. Светло белело дерево, и блестел железный обод. Матье хотелось окликнуть возницу и лошадь, но ни звука не вырвалось из его сдавленного горла. Они прошли под аркой ворот, где мостовая была выложена более крупными камнями. Матье никогда раньше не замечал разницы в величине камней. На площади, на просторе, свет был ярче. В глубине виднелась улица, ведущая к солеварням и к городским воротам, вправо от них уходит дорога в горы, влево – в Эгльпьер. Перед глазами Матье возник лесной лагерь, Мари, Безансон, другие его обитатели и совсем явственно – отчий дом в Эгльпьере, глинобитный пол, печка, стол, две скамьи. Мать и жена ждали его. В котелке варился суп. Потом он увидел себя ребенком рядом с отцом.
Прямо перед ним блестела крыша. Он не мог отвести от нее глаз. На мгновение ему почудилось, будто тело его сейчас выскользнет из рук стражников и взлетит к этой крыше. Но тут он перевел глаза вправо, где против ратуши высился эшафот и виселица на нем. И веревка с петлей. Он видел теперь только это, и невыносимая боль пронзила его голову и тело. Он застыл, остолбенел, но стражники подхватили его, вынуждая идти. Ноги не слушались.
Кюре поднес ему распятие.
– Смотри на него, – сказал он. – И целуй.
Матье впился взглядом в Христа, и тотчас перед ним возникли ясные, как родник, глаза отца Буасси, светлые и лучистые, как никогда. И голос его произнес:
«Никогда не забывай, что смерть – это лишь переход к свету. К вечному свету».
Целуя распятие, Матье думает о святом отце.
С каждым шагом перед мысленным взором Матье возникают все новые видения, не заслоняя, однако, светлых глаз. Вот он идет себе спокойно к рубежу своей жизни, шагая с упряжкой по дороге. Идет спокойный. Счастливый тем, что живет.
Отец Буасси никогда не говорил с ним о своем прошлом. А было ли у него прошлое? Было ли детство? Человек бессемейный, бездомный, конечно же, он был посланником божиим на земле… Спустился, верно, чтобы найти хорошего возницу.
Несколько шагов Матье идет ни о чем не думая. В какой-то мглистой пустоте, которая, быть может, и есть смерть.
Позади креста, что несет священник, высится эшафот и гигантская виселица с веревкой. А там, дальше – вооруженная стража и люди. Небольшая толпа, и все – на одно лицо. И все смотрят на него. Взглядом, который ни о чем не говорит. Они – где-то далеко и в то же время очень близко.
Он вздрагивает и снова столбенеет. Долго грохочет барабан, а тем временем он поднимается по ступенькам светлой деревянной лестницы, ведущей на эшафот. Только тут он замечает палача в красном капюшоне; из коротких рукавов торчат огромные голые руки.
Барабан смолкает. Священник говорит:
– Молитесь со мной, сын мой.
И Матье удается повторить за ним «Отче наш» голосом, который принадлежит как будто не ему. Какое-то странное чувство. Он не узнает свой собственный голос.
Ему связывают щиколотки, как связали до этого запястья. Его охватывает внезапное желание вырваться, расшвырять всех ногами, но мышцы окаменели, и вот узлы уже стянуты.
Матье поднимает голову и смотрит в небо. Оно уже светлое. Такое же светлое, как взгляд отца Буасси. Взгляд этот обретает такую силу, что все остальное стирается. Все, кроме света. Может быть, Матье уже покинул этот мир и устремился туда, где надет его иезуит?
Светлый взгляд заполняет собою утро, а вот раздается и голос священника. Иезуит говорит о других глазах – глазах девы Марии. Непорочных глазах ребенка, которые словно отмывают от позора и облегчают самые тяжкие страдания.
А потом перед Матье встают глаза другой Марии – той, что ушла в кантон Во. А рядом глаза матери, жены… Глаза множатся, проникают в самую его душу.
Кюре, стоящий возле осужденного, поднимает распятие.
Матье провожает взглядом крест, кажущийся черным на фоне неба, по которому разливается свет. Свет, идущий с востока, с той стороны, где кантон Во. Издалека. Из-за лесов, из-за равнин, по которым змеятся дороги и бегут упряжки, ведомые возницами.
В голове у Матье возникает:
«Лошадей не вешают… Если б я был лошадью!..»
Веревка ложится под подбородком.
Крест в небе становится все чернее. Там, над холмами, солнце уже встало. Но здесь, на дне лощины…
Грохочет барабан, и пол уходит.
Ослепительная вспышка опаляет глаза Матье. Что-то в нем разрывается сверху донизу, вдоль всего тела, с ужасающим хрустом, который открывает перед ним двери в неведомое.
Шато-Шалон, 17 июля 1974 -
Вильнев-сюр-Йонн, 27 сентября 1975