Несмотря на известность и деньги, Альфа в глубине души не считал свой роман и том рассказов, которые он издал, хорошими книгами. Положение, которое он получил, позволяло ему держаться высокомерно; его провозглашали творцом глубокой и благородной литературы, тогда как книги его коллег могли рассчитывать дойти до широкого читателя разве что как сенсация не очень высокого сорта; они платили дань откровенному натурализму, который выражался в описании явлений из области физиологии, или же были психологическими трактатами, облеченными в форму прозы. Литераторы жили в интеллектуальном гетто своих кафе, и чем больше они страдали по поводу своей изолированности от жизни широких масс народа, тем более причудливым и менее понятным становился их стиль. Горький осадок, оставшийся у Альфы после издания его первых книг, ему самому было трудно проанализировать; но та минута, когда он отдал себе отчет, что с его писательством что-то не в порядке, была решающей для всей его дальнейшей жизни. Его охватило великое сомнение. Его коллеги-писатели тоже сомневались в ценности своего творчества, висящего в пустоте, однако сомнение Альфы было более серьезным. Он хотел достичь чистоты нравственного тона — но чистота, чтобы быть подлинной, должна быть земной, прочно опирающейся на опыт и наблюдение, иначе она становится фальшью. Альфа понял, что оказался в плену фальши, поскольку пребывал среди идей о людях, а не среди живых людей. То, что он знал о человеке, опиралось на его собственные внутренние переживания в четырех стенах его комнаты. Католицизм его был ничем иным, как маской, которой он воспользовался. Он играл с католицизмом, поступая так, как поступали многие интеллектуалы двадцатого века, пытающиеся прикрыть свою наготу достойной старомодной ризой. Он искал способа, как вызвать в читателе желаемый эмоциональный отзвук: разумеется, читатель, находя такие слова, как «милость» или «грех», знакомые ему с детства, реагирует сильно. Но в таком употреблении слов и понятий писателем есть момент злоупотребления. Альфа усомнился в реальности конфликтов, которые сам творил. Именуемый католическим писателем, он знал, что католическим писателем не является, подобно тому, как живописец, который писал какое-то время в кубистической манере, с удивлением обнаруживает, что его по-прежнему называют кубистом. Обманутые внешней видимостью, критики относили его творчество к здоровой и благородной литературе, противопоставляя его творчество писательству его коллег, являющему черты декадентства. Сам он, однако, понимал, что отнюдь не был здоровее своих коллег, которые хотя бы не скрывали своей жалкой наготы.
Разразилась война, наш город и страна стали частью империи Гитлера. Пять с половиной лет мы жили в измерениях совершенно иных, чем все, что можно было знать из какого бы то ни было опыта или из литературы. То, что дано было нам увидеть, превосходило, я бы сказал, самое смелое и самое кошмарное воображение. Известные нам прежде описания ужасов заставляли теперь смеяться, как наивные и детские рассказы. Немецкая оккупация в Европе была жестокой, но нигде не была такой жестокой, как на Востоке: потому что на Востоке обитали расы, которые согласно доктрине национал-социализма заслуживали полного истребления или использования для тяжелой физической работы.