Выбрать главу

Час этот вскоре наступил. Гитлер напал на Польшу, и продвижение его армии было молниеносным. С востока двинулась ему навстречу Красная Армия и заняла, на основании соглашения Молотова-Риббентропа, те территории, о которых Партия всегда открыто говорила, что они должны быть включены в Союз. Картину того, чем в эти дни была Польша, можно сравнить лишь с картиной пожара в муравейнике. По дорогам брели тысячи голодных и перепуганных людей: солдаты разбитой армии, возвращающиеся по домам, полицейские, старающиеся избавиться от своих мундиров, женщины, ищущие своих мужей, орды мужчин, которым не хватило оружия. Это было время всеобщего движения. Массы людей убегали с востока на запад в немецкую оккупацию. Такие же массы двигались с запада на восток, убегая от немцев. Крах государства был ознаменован таким хаосом, какой может случиться, пожалуй, только в двадцатом веке.

Гамма был мобилизован, но в армии провел всего несколько дней. Сразу же наступил разгром. Город Вильно был великодушно пожертвован Советским Союзом Литве, которую восточный сосед еще год дарил своей дружбой, пока не проглотил ее. Гамма, жаждавший действия, эмигрировал из Вильно и перебрался в самый большой город на территории советской оккупации, во Львов. Там он встретился с другими литераторами, настроенными просталински. Они быстро организовались. При поддержке новых властей они получили, — как надлежит писателям, окруженным опекой данного строя, — дом, где могли жить, организовали столовую и стартовали в новом жанре писательства, сводившегося, впрочем, к переводу с русского и грубой пропаганде. Гамма в этих новых условиях быстро завоевал доверие литературных спецов, которые по поручению Партии и НКВД приехали из России наладить «литературное хозяйство» на новоприобретенных территориях. Он не колебался. Многие его коллеги, хотя и были теоретически коммунистами, разрывались от противоречивых переживаний. Бедствия их родины, поистине безмерные, вызвали у них душевный надлом. Дикость завоевателей и враждебное отношение ко всем полякам наполняли их ужасом: впервые они столкнулись с новым грозным миром, который до того знали только из приукрашивающих описаний. Гамма не выказывал сомнений. В какой-то мере объяснением этого для меня является его голос и характер его смеха: это смех неприятный, сухой. И этот голос, и этот смех могли бы заставить предположить, что эмоциональная жизнь Гаммы всегда была довольно примитивна. Он знал гнев, ненависть, страх, энтузиазм, но ему была чужда эмоциональная рефлексия; видимо, с этим и связана слабость его таланта. Обреченный на мозговые спекуляции (ибо то, что он писал, внутренними источниками не подкреплялось), он льнул к доктрине. То, что он имел сказать своим крикливым голосом и написать склонным к упрощательству пером, могло быть сказано на митинге и написано в пропагандистской газете. Его последовательность вытекала из диапазона его эмоциональных возможностей; он мог быть настроен только на один тон. Его успехам (это не были писательские успехи, только успехи литературной политики) помогало также свободное знание русского языка. В конце концов, он был наполовину русским; он легче других находил общий язык с новыми властями. Его считали одним из наиболее надежных.

Население территорий, которые были включены в Союз, не чувствовало себя так хорошо, как немногочисленные «надежные». Люди дрожали от страха. Уже первые аресты заставляли предполагать самое худшее. Страх имел основания, худшее началось вскоре. Это были массовые депортации. На рассвете в дома и хаты стучались агенты НКВД; арестованным оставляли очень мало времени, чтобы собрать самые необходимые вещи: советовали одеваться потеплее. С ближайшей станции закрытые на засов телячьи вагоны увозили узников — женщин, мужчин и детей — в неизвестном направлении. Тысячи людей увозили на восток. Вскоре это были уже десятки тысяч, наконец сотни тысяч. После нескольких недель или месяцев путешествия эшелоны с людьми прибывали к месту назначения: это были лагеря принудительного труда в Заполярье или колхозы в Азии. Среди вывезенных оказались также отец и мать Гаммы и его сестры, подростки. Отец — как рассказывали — проклял сына-выродка, который писал хвалы властителям, обрекающим на бедствия его земляков; вскоре он умер где-то в этих пространствах, где и тысяча миль — скромное расстояние. Мать и девочки вели тяжелую жизнь рабынь. Гамма произносил в это время пламенные речи о великом счастье жить и трудиться при новом, лучшем на свете строе, который осуществляет мечты человечества. Что он тогда чувствовал — кто ж это может знать. Если бы он пытался выступить в защиту своей семьи, это не дало бы никакого результата, а кроме того, Гамма, хоть и был на хорошем счету в НКВД, боялся.[130]

К коммунистам других национальностей русские не относятся с доверием. Менее чем каким-либо другим они доверяют польским коммунистам. 1917–1939 годы дали этому особенно много примеров. Многие польские коммунистические деятели, бежавшие в Советский Союз от преследований, были там обвинены в вымышленных преступлениях и ликвидированы.[131] Та же участь постигла трех известных польских коммунистических поэтов: Вандурского, Станде и Ясенского.[132] Их имена сегодня нигде не упоминаются, их произведения не будут издаваться.[133] Когда-то роман Ясенского «Я жгу Париж» печатался с продолжением во французской «Юманите».[134] А сам Ясенский имел такую же международную известность, какую сейчас имеют поэты-сталинисты Назым Хикмет или Пабло Неруда. Ясенский погиб в одном из заполярных лагерей.[135]

Волна арестов на новоприобретенных территориях не обошла и узкого круга «надежных». Польских коммунистов подозревали в склонности к национализму. Если замечали, что они страдают, глядя на трагедию собственного народа, это уже было достаточной причиной для репрессирования. Чистку в кружке, к которому принадлежал Гамма, НКВД провело внезапно, за один день. Одним из арестованных был выдающийся поэт Б.[136] Если бы коммунистические власти во Франции арестовали Арагона, а коммунистические власти в Америке Говарда Фаста — эффект был бы примерно такой же самый, какой в общественном мнении произвел арест Б. Он был революционным поэтом. Обожаемый левыми и настолько уважаемый всеми, даже политическими противниками, что ему не препятствовали публиковать его стихи, он имел в нашей стране исключительное положение. Убегая из Варшавы, занятой немцами, он оказался в советской зоне.

Гамма после арестов его коллег пережил острый приступ страха. Наверно, никогда в жизни он не был так перепуган. Он допускал, что это лишь начало и что на следующем этапе все остающиеся на свободе писатели окажутся под замком. Взбудораженный, с безумными глазами, он обегал своих товарищей-коммунистов, предлагая немедленно что-то предпринять. Самым эффективным средством спастись он считал опубликование коллективного письма, осуждающего арестованных — в том числе поэта Б. — как фашистов. Такое письмо, подписанное несколькими фамилиями, было бы доказательством ортодоксальности. Однако он встретил сопротивление. Его товарищи отнеслись без всякого сочувствия к мысли публично назвать арестованных друзей фашистами. Это был бы, по их мнению, слишком рискованный шаг. Более опытные объясняли Гамме, что такой шаг был бы политически сомнительным. Он мог бы лишь повредить тем, которые подписались бы, потому что мотив трусости был бы слишком очевиден. Кроме того, трудно было предвидеть, как будут развиваться события в будущем. Следовало держаться осторожно. Письмо не появилось.[137]

Гамма тогда лишь начинал свою карьеру и не постиг еще секреты сложной политической стратегии. Его реакции были примитивны, он не умел действовать хитростью. Ему еще предстояло научиться этому.

Гитлер напал на Россию, и за несколько дней его армия дошла до Львова. Гамма не мог остаться в городе, его слишком хорошо знали как коммунистического писателя и оратора. В общем переполохе эвакуирующихся учреждений, властей НКВД и бегущей армии он сумел прицепиться к поезду, идущему на восток. Во Львове он оставил жену и дочь. Правда, сосуществование супругов оставляло желать лучшего. Жена его к новому порядку относилась недоброжелательно, как, впрочем, почти все, кто имел случай этот новый порядок испытать. Новую карьеру мужа она не одобряла. Они расстались, и оказалось, что навсегда.

вернуться

130

В своих печатных репликах на эту главу книги Милоша Путрамент писал, что его отец и мать после войны в результате его хлопот вернулись из Сибири; отец его служил в армии Народной Польши, а умер в 1960.

вернуться

131

Некоторые руководители польской компартии погибли в Москве в 1933–1934, а в 1937–1938 — почти все остальные; в 1938 польская компартия была Коминтерном объявлена распущенной, «реабилитирована» в 1956.

вернуться

132

Витольд Вандурский расстрелян в Москве в 1934; Станислав Рышард Станде расстрелян в 1937; Бруно Ясенский расстрелян в 1938.

вернуться

133

После 1956 их стихи стали издаваться, но даты и обстоятельства их ареста и гибели стали известны гораздо позже.

вернуться

134

В 1928; по-русски в Москве и по-польски в Варшаве роман вышел в 1929.

вернуться

135

Теперь известно, что Ясенский расстрелян 17 сентября 1938, а останки его — в одном из мест массовых захоронений расстрелянных — в Бутово под Москвой. В другом месте массовых захоронений, в овраге, который теперь — часть Ваганьковского кладбища, было брошено вместе с телами других расстрелянных тело Вандурского.

вернуться

136

Владислав Броневский; одновременно арестован был поэт Александр Ват; оба они не были членами КПП, но оба сочувствовали польским коммунистам, оба — и притом вместе — сидели в польской тюрьме в 1931; в 1940 оказались вместе в карцере львовской тюрьмы НКВД.

вернуться

137

Этот эпизод подтвердил позже Александр Ват, ссылаясь на рассказ Адама Важика: см.: Ват А. Мой век. Варшава, 1990. Ч. 1. С. 288.