Помимо путешествий, главное удовольствие он черпал в игре, которую вел с иностранцами. Их убежденность, что Гамма, в сущности, «либерален», не слишком была далека от истины; ту страсть, с какой он обрушивался на некоторые чересчур брутальные методы сталинизма, нельзя было бы квалифицировать как полную фальшь; Гамма считал себя слугой дьявола, но дьявола, правящего Историей, он не любил. Возмущаясь, он давал себе волю, он знал, что это полезно как прием, потому что создает ему хорошую репутацию. В то же время он следил за реакциями собеседников, внутренне смеясь над их простодушностью.
Дипломатические обязанности, приемы, политическая дрессировка персонала. В вечера, свободные от занятий, Гамма устраивал партии бриджа. Он был заядлым и хорошим игроком в бридж. Он говаривал, что слишком утомлен работой, чтобы заниматься чем-нибудь другим, кроме бриджа. Жаловался, что дипломатическая работа не дает ему возможности писать. В действительности было иначе. Гамма достиг в молодом возрасте вершины карьеры; если бы он захотел, он мог бы стать министром — в стране, в которой должность министра считается второстепенной, поскольку над министрами стоит Центральный Комитет Партии, Гамма был членом Центрального Комитета. Что дальше? Этот пункт остановки и расчетов с прошлым в прекрасной западной столице ничего не давал, кроме ощущения неудовлетворенности. «Qu'as-tu fait, toi que voilà, de ta jeuness?» — говорит французский стих,[159] который звучит, как голос эха. Что он сделал со своей молодостью? Где же хоть что-нибудь, что он мог бы признать своим собственным, а не продуктом детерминизма Истории? Он приближался к сорокалетию и способен был видеть ясно. Возвращалось давнее чувство литературного поражения. Он чувствовал себя пустым, как сито, сквозь которое дует ветер. Этот ветер исторической необходимости отнимал у литературы смысл: еще одно искусное идеологическое уравнение, еще сколько-то там страниц грамотной прозы. Зачем, если заранее известно, что там должно быть сказано, если это определено линией Партии? В свете свечей мерцали позолота стен и большие старинные зеркала восемнадцатого века. Гамма играл в бридж не потому, что был утомлен, а потому что это освобождало его от необходимости оказаться один на один с листом не исписанной бумаги. И дипломатией, и картами он пользовался, чтобы увернуться от самого себя.
Он привык к этому образу жизни. Партия не любит, однако, таких привыканий к комфорту. В Польше происходили перемены. Курс стал острым. От писателей потребовали, наконец, строгой ортодоксальности. Гамма был нужен на месте. С грустью он покидал дворец восемнадцатого века и прекрасную столицу. Он хорошо знал мир Востока, в который возвращался; его ждали ожесточенная борьба, интриги, страх находящихся наверху, что Москва гневно сморщит брови. Но отчаиваться было беспечно. Он должен был ехать.
Должность, которую он получил, была рангом выше, чем должность посла в западной столице. Гамма стал — на этот раз уже официально — политическим надсмотрщиком над всеми писателями, директором совестей.[160] В его функции входило следить, чтобы литература развивалась согласно с линией Партии. Правительство как раз подарило Союзу Польских Писатели новый, только что отстроенный дом в Варшаве. В нем был большой современно оборудованный зал собраний с рядами кресел, возносящимися амфитеатром; залы для конференций; служебные помещения; квартиры для писателей; ресторан. Там и заседал Гамма, проводя многочисленные встречи с писателями, с издателями, с полицией безопасности и с представителями других творческих союзов.
Квартиру он получил в другом правительственном доме, где селили высших сановников. Войти в этот дом можно было только договорившись предварительно по телефону, но эти номера телефонов не фигурируют в телефонной книге и сообщаются только людям, пользующимся доверием. Полиция безопасности при входе звонит наверх и проверяет, действительно ли о встрече договаривались, после чего отбирает личные документы гостя и позволяет ему проникнуть внутрь.
Гамма не ошибался, предвидя новый период интриг и борьбы, не с писателями, конечно, поскольку он по должности стоял выше них, — хотя и среди писателей были опасные личности, превосходящие Гамму и степенью вызубренности диалектического материализма и прецизионностью своего раввинского ума. Подлинная борьба происходила выше, среди партийной верхушки, к которой принадлежал Гамма. У него было много врагов. Ведь несмотря на многолетний тренинг все еще вылезал из него вспыльчивый шляхтич, впадающий в гнев, если кто-то ему противится, и тогда уже не умеющий скрыть, что людей он трактует, как дворню на своем фольварке. Эти моменты явной грубости (будучи послом, он мог в отношении своего персонала позволять себе ее безнаказанно) теперь создавали ему осложнения. Кроме того, линия Партии в Польше уже была жесткой, одно искреннее слово (хотя бы это была искренность, используемая для привлечения сторонников) могло повлечь за собой губительные последствия. Вскоре по возвращении с Гаммой случилась одна из самых больших оплошностей за все время его политической карьеры. Произошло это на митинге, который проходил сразу же после начала войны в Корее. Гамма, отбиваясь от «пропаганды шепчущихся», крикнул запальчиво: «Да, мы атаковали первые, потому что мы сильнее!» — и большого труда стоило потом замять это его неудачное высказывание.
Гамма должен был также всерьез взяться за писательство. Членом Союза Польских Литераторов может быть только писатель «активный», то есть такой, произведения которого появляются в прессе или в издательствах (рыба, проглотившая приманку, была вытащена на берег; писатели должны уже были теперь писать и публиковать под угрозой исключения из Союза и утраты всех привилегий). Принцип активности тем более обязывал высших функционеров.
«Он ведет эту борьбу с империализмом и пропаганду в защиту Мира, — сказал кто-то в Варшаве о Гамме, — но мечтает об одном: о войне. Потому что если бы вспыхнула война, то были бы речи, полеты на самолетах, корреспонденции с фронта и он не должен был бы сидеть ежедневно за письменным столом и мучаться над романом. Но назло ему будет мир, и он будет иметь в этих своих шикарных апартаментах пять письменных столов и на каждом начатый роман и ежедневно будет выть от отчаяния, потому что он знает, что его писанина — деревянная».
Трудно завидовать тому выбору, какой сделал этот человек, и тому знанию, листик которого он отщипнул с дерева познания добра и зла. Глядя на свою страну, он знает, что ее жителей ждет все большая доза страдания. Глядя на себя, знает, что ни одно слово, которое он скажет, не будет его собственным. Я лжец — думает он о себе и полагает, что за его ложь ответствен детерминизм Истории. Временами, однако, ему приходит мысль, что дьявола, которому он записал по контракту свою душу, наделили силой именно такие люди, как он сам, и что детерминизм Истории — это продукт человеческого ума.
VII. Дельта — или Трубадур
В Центральной и Восточной Европе слово «поэт» имеет несколько иное значение, чем на Западе. Поэт не является там только изобретателем красиво составленных фраз. Традиция требует, чтобы он был национальным «бардом», певцом, песни которого могут подхватить многочисленные уста, и чтобы он занимался в своих стихах всем тем, что интересует общество. Правда, в каждый период Истории эти обязанности поэта понимали по-разному. Похоже, что Дельта лучше всего чувствовал бы себя в те времена, когда короли и князья обеспечивали поэтам место за своим столом взамен за то, что поэты волновали их песней или смешили шуткой. Даже костюм давних эпох лучше отвечал бы его внешности, чем пиджаки нашего столетия, а лютня в руках и длинные волосы только и могли бы создать образ, соответствующий его характеру.
У Дельты была темная, цыганская кожа, он был веснушчатый, невысокий, его рот, когда он смеялся, искривляла сардоническая гримаса, волосы он отбрасывал назад с высокого лба. Голова у него была непропорционально большая по отношению к туловищу, в нем было что-то от карлика и шута, как его изображали в сценах княжеских пиршеств давние живописцы. Он явно был склонен эксцентрично одеваться, галстуки любил завязывать свободным, большим узлом. Часто бывает, что те, которые внешними признаками хотят подчеркнуть свою принадлежность к клану художников, в сущности, художники посредственные. У Дельты, однако, артистическая небрежность была частью его постоянного актерства: каждым своим жестом, интонацией голоса он играл, если так можно выразиться, с миром, акцентировал отличие своего ритма от ритма окружающей среды. Его ритм был убедительный. Дельта великолепно декламировал свои стихи в больших залах, полных публики; он был хорошим актером, владел залом, обладал умением доводить слушателей до наивысшего накала и регулировать слова и их тон так, чтобы этот накал не спадал. Он навязывал свое стихотворение слушателям au ralenti[161], делал паузы между словами и, хотя он декламировал, он, собственно, пел. Он был в этот момент воплощенным ритмическим волхвованием, он преображался, он вырастал на глазах.
159
«Что ты сделал со своей молодостью?» — концовка стихотворения Поля Верлена; русский перевод этих строк у Ф. Сологуба: