Выбрать главу

Самой необыкновенной поэмой Дельты был «Бал у Соломона»[169]. Почему царь Соломон устроил бал? Почему царь Соломон живет в двадцатом веке? Может быть, это не царь Соломон, а просто Соломон? Почему в зал входят Безработные, торгующие бабочками? Кто поет персидские песни о Гюлистане, саде роз? Откуда вдруг появляются орды полицейских и начинают танцевать дикие танцы? Не стоит задаваться подобными вопросами. Есть особая логика сна, и только такой поэт, как Дельта, может пользоваться ею свободно. «The women come and go talking about Michelangelo»[170] — писал Т. С. Элиот, желая выразить абсурд. У Дельты разговоры, происходящие на балу у Соломона, подняты ступенькой выше — в область бреда и «вечного сомненья».

Тематика поэзии Дельты была удручающая. Однако его поэзия — вот еще одно из внутренних противоречий этого феномена — была свободна от грусти и отчаяния. Наоборот, из нее било мощное жизнеутверждение. Каждым своим словом Дельта хвалил мир таким, каким его видел: клубок абсурдных забав, стремлений, слов и борьбы. Он обожал свою фантасмагорию. Он обожал карусели, танцующих цыганок, кораблики на Висле, заполненные толпой в воскресные утра, жену, которой он писал оды, котов, спящих на подоконниках, цветущие яблони. Он был сторонником энтузиазма и радости как таковых; чего бы он ни коснулся, все становилось зрелищем, полным движения, красок и музыки. Можно сказать, что темы для Дельты были только предлогом. Он вытягивал из себя нить, как шелкопряд, и обвивал ею все, что бы ни встретил на своем пути. Он был способен писать песни и гимны на любую тему.

Дельта никогда не выказывал политических склонностей. Свои издевки он делил поровну между борющимися группировками. Поэтому с некоторым удивлением было принято обращение Дельты — произошло это, пожалуй, в 1937 году — в крайне правый национализм. Редактор большого правого еженедельника[171] долго старался привлечь Дельту к сотрудничеству. В конце концов это ему удалось, и стихи Дельты начали появляться на страницах издания, которое как бы купило Дельту в исключительную собственность. Издание это было антисемитского направления. Его большой тираж отражал ширящиеся националистические настроения в нашей стране, более всего это «движение» находило сторонников среди молодежи. Подобные «движения» появлялись тогда во всех странах Европы, пример Италии и Германии был заразительным. Либеральная общественность с недоверием принимала новую фазу выходок Дельты: он восхвалял марширующие колонны «фаланги»[172], предсказывал в стихах и статьях «ночь длинных ножей» — новую Варфоломеевскую ночь для евреев, либералов и левых. Однако же факт был очевиден — такие вещи появлялись, были подписаны фамилией Дельты и носили все признаки его дарования.[173]

Почему Дельта так писал? Расовые проблемы были ему совершенно безразличны. У него было много друзей среди евреев, и в тот же день, когда появлялись его расистские высказывания, он приходил к этим друзьям (разумеется, пьяный) и, падая перед ними на колени, клялся им в любви и просил прощения. Причин его связи с правыми нужно искать не в его политических симпатиях. Дельта, буффон и трубадур, не был лишен профессиональных принципов. Свою профессию поэта он трактовал с уважением — но это уважение не распространялось на то, о чем он писал и что провозглашал. Как и для кого — вот что было важно. К эзотерическим литературным школам, которыми интересовался лишь небольшой круг ценителей, он относился с презрением. Поэтов, стихи которых были понятны только немногочисленным интеллектуалам, он высмеивал. Одинокое размышление с пером в руке в четырех стенах комнаты, без надежды найти читателей, было не для него. Лютня в руках[174] и толпа поклонников — вот чего он жаждал, как жаждали давние певцы и поэты. Трудно найти лучший пример писателя, бунтующего против изоляции интеллектуала в двадцатом веке, нежели Дельта. Тенор, который оказался бы на необитаемом острове, страдал бы также, как Дельта, если бы он должен был публиковаться в небольших журналах, читаемых только снобами. Его враждебность к евреям (потому что он не был от нее свободен) вовсе не имела расовой основы: она ограничивалась евреями-писателями, которые особенно склонны были носиться с литературными «тонкостями» и «пикантностями». Это был конфликт Дельты с литературным кафе. Он пытался бежать из этого кафе. Кроме того, Дельта, как уже говорилось, жаждал энтузиазма. Толпа маршировала. Толпа размахивала палками: здоровье, сила, первобытность, всеобщее народное празднество. Куда идут мои читатели, туда иду я, чего хотят мои читатели, то я им даю — заявлял Дельта каждым своим стихотворением. Поскольку националистическое «движение» начинало приобретать массовые масштабы, Дельта хотел шагать вместе с массами. Он с гордостью рассказывал о тысячах молодых людей, которые знают наизусть его стихи. Гордость его не была необоснованной: «авангард», которым интересовались лишь немногие[175], не располагал такой широкой гаммой художественных средств, как Дельта. Ну, и, наконец, примем во внимание, что Дельта, чтобы существовать, нуждался в меценате — меценат должен был заставлять его писать, бороться с его пьянством, одним словом — контролировать его и опекать.

Началась война. Дельта был мобилизован. Его часть, в которой он был рядовым, стояла в восточной Польше, на границе с Советским Союзом. Когда Красная Армия двинулась для дружественной встречи с немецкой армией, Дельта попал в плен к русским. Определенное количество разоруженных польских солдат Красная Армия отдавала немцам. Таким путем Дельта стал немецким военнопленным и был отослан в один из лагерей для военнопленных в глубь Рейха. Он провел там пять с половиной лет. Его использовали, как и других пленных, на разных работах, преимущественно сельскохозяйственных, — военнопленных отдавали в наем немецким бауэрам. Пригодность Дельты для физической работы была сомнительная. Трудно даже вообразить себе человека, менее подготовленного для такого образа жизни, при котором важнейшей и почти неразрешимой проблемой было наполнить себе желудок. Однако он выжил — диковинный придворный шут в лохмотьях, с лопатой, декламирующий Горация. Я думаю, что в какой-то мере ему помогло то, что он свободно говорил по-немецки.

Тем временем в Варшаве господствовал террор: печальными были плоды националистической лихорадки в Европе. Те, которые еще недавно склонны были смотреть на Германию как на образец, теперь оказались объектом охоты, погибали под залпами расстрельных взводов и в концентрационных лагерях. Редактор правого издания, который был меценатом Дельты, стал одним из самых активных деятелей подполья. Это был фанатик патриотизма. Он остался у меня в памяти таким, каким я его видел последний раз в кафе, которое одновременно было резиденцией его подпольной группы и подпольного журнала, который он издавал. Его худое еврейское лицо возбуждено было ожесточением (как многие антисемиты в нашей стране, он был полуевреем), глаза лихорадочно горели, из его сжатых уст вырывались слова призыва к немедленному действию. Вскоре гестапо напало на след его организации. Весь персонал кафе, — состоявший из его ближайших сотрудников, — был арестован, сам редактор долгое время находился в тюрьме в Варшаве, пока грузовик, переполненный вооруженными до зубов жандармами, не забрал его в последнюю поездку. Он был расстрелян в лесу под Варшавой: песок, сосны и слова команды.[176] Это была, впрочем, мягкая форма смерти. Хуже было бы, если бы редактор разделил судьбу трехмиллионной массы польских евреев, к которой он, как полуеврей, мог бы быть причислен. Он оказался бы в гетто, которое было создано в Варшаве в 1940 году по приказу оккупационных властей. Оттуда наверняка его послали бы, как других, в газовую камеру.

Националистическое «движение», марширующие колонны, возбужденная толпа! Проигранная кампания 1939 года превратила все это в ничто, в горькое воспоминание людского безумия. Наци воплощали в жизнь антисемитскую программу, но уже не как бойкот еврейских лавочек или травлю евреев-перекупщиков — и не как литературные споры Дельты. О трагедии варшавского гетто, которой я был очевидцем, писать мне трудно. Я писал о ней тогда, когда она происходила.[177] Картина горящего гетто слишком срослась со всеми переживаниями моего зрелого возраста, чтобы я мог говорить об этом спокойно. Об одном только я хотел бы здесь рассказать. Часто бывает, что, сидя на террасе парижского кафе или идя улицами большого города, я вдруг впадаю в особое состояние. Я смотрю на проходящих женщин: буйные волосы, гордо поднятые подбородки, стройные шеи, линии которых рождают восхищение и желание, — и тогда появляется у меня перед глазами всегда одна и та же еврейская девушка. Ей было, наверно, лет двадцать. Ее тело было крепкое, великолепное, радостное. Она бежала по улице, подняв руки, с выставленной вперед грудью: она кричала душераздирающим криком: «Нет! Нет! Нет!» Необходимость умирать была для нее непонятна: эта необходимость умирать, приходящая извне, не имеющая никакого соучастия, никакой подготовленности в ее теле, которое было создано для любви. Пули автоматов СС настигли ее в этом крике протеста. Это мгновение, когда пули входят в тело, это мгновение удивления организма. В течение секунды жизнь и смерть длятся одновременно, пока на мостовой не останется агонизирующий кровавый лоскут, который эсэсовец пнет ногой. Девушка была не первой и не последней среди миллионов человеческих существ, жизнь которых была прервана внезапно, в фазе расцвета жизненных сил. Однако неотвратимость, с которой эта картина возвращается — и всегда в такой момент, когда сам я ощущаю в себе упоение красотой пребывания среди людей, — наводит на определенные мысли. Это, пожалуй, проблема, уходящая глубоко в ту же самую сферу, к которой принадлежат коллективные сексуальные оргии примитивных племен: проблема заменимости объекта желания или ощущения той общности, тождественности всех женщин и мужчин, которой моногамия не может дать выхода. Иначе говоря, это основа любви к человеческому роду: эту любовь, пожалуй, невозможно понять, если, глядя на толпу смеющихся женщин, не вызываешь в памяти эту еврейскую девушку как одну из них, как тождественную им и все еще присутствующую. Одно из прекраснейших стихотворений Дельты, написанных о его пребывании в Германии, — это стихотворение на смерть молодой венецианки, арестованной и вывезенной в Рейх. И это стихотворение — эротическое: венецианка предстает в нем не как индивидуум, не как эта именно девушка, но как красота юности, как прелесть груди, плеч, рук, бедер, уничтоженных смертью.[178]

вернуться

169

Поэма написана в 1933, опубликована в 1937.

вернуться

170

«Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока». Эти строки в русском переводе А. Сергеева:

В гостиной дамы тяжело Беседуют о Микеланджело.
вернуться

171

Станислав Пясецкий, редактор «Просто з мосту».

вернуться

172

«Фаланга» — польская национально-радикальная организация, 1934–1939.

вернуться

173

В «Истории польской литературы» в 1969-м Милош высказался по поводу этого эпизода биографии Галчиньского более резко: «…Политически аморальный, он быстро бросил своих друзей из „Квадриги“ и перешел в журналы крайних правых, поскольку они, особенно варшавский еженедельник „Просто з мосту“, имели широкую аудиторию благодаря своему антисемитизму…» В своем докладе в мае 1984 в Йельском университете на конференции «Современная Польша в исторической перспективе» Милош еще раз вернулся к метаморфозам предвоенного Галчиньского в широком историческом контексте: «Zeitgeist (Дух времени (нем.). — В. Б.) первой половины двадцатого века имел явные предпочтения: неписаный закон наказывал литературной среде быть на стороне республиканской Испании и избегать связей с правыми. Поэтому отступничество Галчиньского, когда он начал печататься в „Просто з мосту“, было встречено с ужасом».

вернуться

174

«Лютня» в польской поэзии, со времен Яна Кохановского и современных ему придворных лютнистов при дворе польских королей, — соответствует «лире» в русской поэзии.

вернуться

175

Речь о польском поэтическом авангарде 1920-х и 1930-х.

вернуться

176

В 1939–1941 в лесу около д. Пальмиры близ Варшавы гестаповцы расстреляли более двух тысяч видных поляков, потенциальных лидеров польского общества: политических и общественных деятелей самых разных направлений, известных спортсменов.

вернуться

177

Стихотворение Милоша о гибели варшавского гетто «Campo di Fiori» написано весной 1943; русский перевод см.: Поэты лауреаты Нобелевской премии. М., 1997, или: Астафьева Н., Британишский В. Польские поэты XX века. Т. 1. СПб.: Алетейя, 2000.

вернуться

178

«На смерть Эстерины, депортированной гитлеровцами венецианки», 1948, пер. А. Гелескула в однотомнике — Тувим, Броневский, Галчинский. Избранное. М., 1975.