Одним из новоизбранных депутатов литовского парламента был товарищ моей ранней юности. Мы проехали с ним на каноэ многие десятки километров по разным рекам Европы, тонули в водопадах, бродили по недоступным горным тропам, вместе встречали восходы солнца в долинах Шварцвальда и между замками над Рейном.[201] За несколько лет до начала Второй мировой войны он стал сталинистом. Хотя он был родом из Варшавы и его присутствие на территории литовского государства в начале войны было более или менее случайным, его кандидатура была выдвинута (в связи с ничтожным количеством коммунистов в этих странах каждого охотно использовали), а поскольку выдвижение кандидатуры означало избрание, он стал депутатом. Странное, должно быть, было для него переживание: голосовать за включение государства, с которым ничто его не связывало, в другое государство, известное ему только по пропагандистской литературе и по официальной статистике. Это было новостью, но отныне в Восточной Европе должны были освоиться с тем, что отдельные страны будут представлять люди чужие, даже меняющие в случае необходимости фамилии.
Так жители балтийских стран стали советскими гражданами и должны были подчиняться правилам, обязательным для других. С точки зрения новых властей эта людская масса, живущая, впрочем, на уровне, по сравнению с которым уровень жизни других граждан Союза был нищенский, представлялась чем-то скандальным, каким-то пережитком очень далекого прошлого. Следовало заняться ее воспитанием. Тюрьмы заполнились, а вскоре начались массовые депортации определенных категорий жителей в лагеря, шахты и колхозы в глубине Союза, преимущественно в заполярные районы.
В 1941 году территорию балтийских стран заняла немецкая армия. Нацисты приступили в свою очередь к уничтожению той категории населения, которую они, согласно своей доктрине, считали нежелательной, то есть всех евреев, независимо от их классовой принадлежности, возраста и пола. Эту задачу они выполнили очень тщательно. Одновременно они вывозили в Рейх для принудительного труда большие массы рабочих.
В 1944 году балтийские страны снова заняла Красная Армия, и Центр начал уподоблять эту территорию остальным регионам государства. Самой срочной задачей было уничтожить существовавшую до того сельскохозяйственную структуру, опирающуюся на богатые хозяйства. Однако коллективизация встретила значительные препятствия. Метод «углубления классовой борьбы в деревне», то есть использования антагонизмов между бедными и богатыми крестьянами, давал слабые результаты; большое количество оружия, оставшегося после военных действий, и партизанский опыт были стимулом к сопротивлению. Крестьяне убегали в леса и там создавали вооруженные отряды. Карательные экспедиции оцепляли деревни и убивали тех, которые остались дома. Это только усиливало сопротивление, потому что часто все население окрестных деревень, с детьми и женщинами, предпочитало присоединиться к партизанам, нежели оставаться на верную гибель. При враждебных настроениях населения следовало обратиться к радикальному средству, то есть устраивать массовые облавы, грузить людей в вагоны и вывозить в ненаселенные местности Евразии. Годы, ставшие для Западной Европы началом ненадежного и прерываемого моментами паники, но все-таки мира, не были мирными для балтийских стран. Деревни, жители которых бежали, были убиты или вывезены, стояли пустые и разграбленные, ветер свистел в выбитых окнах и выломанных дверях. «Гитлеры приходят и уходят, а народы остаются», — так сказал Он, когда был уже уверен в победе над Германией. В отношении меньших этнических групп эту фразу скорее следовало заменить другой: «Народы приходят и уходят, но страны остаются». «Литва-то будет, но литовцев не будет»[202], — сказал в 1946 году в разговоре сановник Центра.
Сколько населения потеряли эти страны, прежде чем их хозяйственная структура была приспособлена, то есть до 1950 года, — я не знаю, и, наверно, никто не знает статистики. Что-то могло бы подсказать число приезжих из глубины Союза, направленных на места, освобожденные от туземцев. Процесс не закончен. В деревню привозят колхозников, в города приезжают административные кадры и их семьи. В городах больше слышен русский язык, чем эстонский, латышский или литовский. Среди партийного руководства и высших чиновников преобладают русские фамилии, а из местных фамилий часть — это псевдонимы для временного пользования. Население должно быть перемешано: только растворив отдельные национальности «в русском море»[203], можно достигнуть цели — то есть одной культуры и одного универсального языка. Территория, соединявшая когда-то балтийские страны с Германией, то есть пограничье Восточной Пруссии, была заселена коренными русскими; большой город в тех местах, Кенигсберг, в стенах которого родился и прожил всю жизнь Кант, переименован в Калининград и уже не отличается от Тулы или Самары. С островов, лежащих у берегов Эстонии, эстонские рыбаки уже не отправляются на лов рыбы. Котел, в котором варят балтийские народы, должен быть плотно закрыт.
Школы и университеты, разумеется, пользуются родными языками. На этих языках издаются книги. Ведь уничтожение национальностей не является целью. Целью является уничтожение классового врага. Когда молодежь научится по-литовски, по-эстонски или по-латышски, как быть настоящими патриотами Союза и как нужно ценить все, что исходит из Центра, тогда русский язык выйдет победителем из соревнования и совершится переход к высшей фазе сознания.[204]
Где же тут повод для гнева? Мирок балтийских стран это был мирок, известный по деревенским картинам Брейгеля. Руки, сжимающие пивные кружки, хохочущие красные рожи, тяжелое медвежье добродушие, крестьянские добродетели: трудолюбие, хозяйственность, предусмотрительность, и крестьянские пороки: жадность, скупость, вечная забота о завтрашнем дне. Пролетариат был немногочислен, промышленность слабо развита, земельная реформа разделила крупную земельную собственность между крестьянами. Почему ж это должно было продолжаться дальше? Кулачество как непростительный анахронизм должно было быть уничтожено, а уровень жизни должен был быть снижен, чтобы сравняться с уровнем жизни в остальной части Союза. Что касается жестокости методов, то ведь в конце концов каждый должен когда-нибудь умереть. Предположим, что значительный процент населения был уничтожен не карательными экспедициями, а чумой. С того момента, как мы признаем историческую необходимость чем-то вроде чумы, мы перестанем ронять слезы над жребием жертв. Чума или землетрясения не вызывают обычно возмущения. Катастрофу констатируют, газету откладывают и дальше спокойно едят завтрак. Потому что бунтовать можно только против кого-то. Тут точно так же нет никого. Люди совершили это с полной убежденностью, что исполняют исторический долг.
Но письмо, которое я держал в руках, было неприятное. Это было письмо от семьи, депортированной в марте 1949 года из одной из балтийских стран в Сибирь, и адресовано оно было родственникам в Польше. Семья состояла из матери и двух дочерей. В письме сухо и кратко описывались работы, какие они выполняли в колхозе за Уралом. Последние буквы отдельных строчек были слегка утолщены и, если читать вертикально, получались слова «вечные рабыни». Если одно такое письмо случайно попало в руки мне (ничего не зная о письме, я посетил человека, который его получил), — то сколько же других, подобным образом замаскированных выражений отчаяния дошло до людей, которые никак их не использовали, потому что не могли. И, считая математически, сколько таких писем не было написано и сколько тех, что могли бы их написать, умерли на недобром Севере от голода и непосильного труда, повторяя себе эти безнадежные слова: «раб навечно».
Мать и две дочери, если они живы, носят в эту минуту, может быть, воду из колодца, и мать огорчается недостаточной порцией хлеба, полученной ими в качестве платы. Может быть, она беспокоится о будущем дочерей. Житель Нью-Йорка, перенесенный в деревеньку в Конго, чувствовал бы себя примерно так же, как балт за Уралом: такая разница в чистоте, гигиене и даже самых поверхностных признаках цивилизации. Те, что там были, подтвердят, что я не лгу. Мать умрет, но дочери должны остаться там навсегда, потому что из таких депортаций нет возврата. Они должны будут выйти замуж и замкнуть в себе что-то непонятное для окружающих, что-то, чего они не смогут передать своим говорящим по-русски детям.
201
Речь идет о Стефане Ендрыховском. О путешествии летом 1931 года Милош рассказывает в книге «Родная Европа».
203
Цитата из Пушкина: «Славянские ль ручьи сольются в русском Море? Оно ль иссякнет? вот вопрос» — из стихотворения «Клеветникам России».
204
Здесь сноска Милоша: «Я подошел к портрету Сталина, снял его со стены и поставил его на столе. Обхватив лицо ладонями, я смотрел и размышлял. Что я должен сделать? Лицо Вождя, как всегда, такое спокойное, его глаза, глядящие так ясно, дальнозорким взглядом. Мне казалось, что этот проницательный взгляд пробивает стены моей маленькой комнаты и выбегает в пространство, чтобы объять весь земной шар. Не знаю, что подумал бы обо мне кто-нибудь, кто увидел бы меня в эту минуту. Но каждым моим словом, каждым моим жестом, каждой каплей крови я чувствовал, что в эту минуту ничто для меня в целом мире не существует, кроме этого дорогого, любимого лица. Что я должен сделать? „Советское правительство с врагами народа расправляется решительно…“ Это твои слова, товарищ Сталин. Я верю им свято. Теперь я знаю, как поступить» («Pergale» [ «Победа»], орган Союза литераторов Литовской ССР. № 4, апрель 1950. С. 52. Цит. по: «Lithuanian Bulletin». New York. № 7-12).