Четыре портретных главы «Порабощенного разума» — четыре «характера».
Один из польских литературоведов даже сравнил эти главы книги Милоша с книгой «Характеры» античного философа Феофраста.
Еще один характер представлен в последней главе книги. Безымянный «друг-философ» — это Тадеуш Юлиуш Кроньский, историк античной философии и философии Нового времени, главным образом гегельянства; Кроньский мало написал, рано умер, русскому читателю его работы неизвестны. В «Порабощенном разуме» он представлен полемично и иронично, в книге «Родная Европа» (1958) Кроньскому, своим диалогам и спорам с ним Милош посвятил почти целиком всю последнюю главу, по преимуществу лиричную. В гораздо более поздней дневниковой книге «Год охотника» (1990; дневник с 1.8.1987 по 30.7.1988) Милош вспоминает о мощном «историческом воображении» Кроньского. Милош близко общался с Кроньским в годы оккупации в Варшаве, многим обязан ему, гегелевская философия истории Кроньского — в противовес кошмару, бреду, абсурду оккупационной действительности — могла в тот момент показаться мыслящему человеку якорем спасения. С годами, однако, Милоша стало тяготить поклонение «богине Истории», «исторической необходимости». В его поэме «Поэтический трактат» (1957) «Дух Истории» изображен как чудовищное божество с цепью из высохших человеческих голов на шее. Долгие годы диалога Милоша с философией Гегеля закончились. Именно поэтому он может теперь отдать дань благодарности гегельянцу Кроньскому.
С «другом-философом» Милош полемизирует в главе «Балты». Основным же содержанием этой последней главы книги «Порабощенный разум» является судьба трех народов Прибалтики — литовцев, латышей, эстонцев — народов, «тела которых растоптал слон Истории».
Важную роль в смысловой и поэтической структуре книги Милоша имеет эпиграф. Эпиграфом к своей книге Милош взял слова не профессионального философа, а мудрого человека, какие встречаются среди так называемых простых людей. Слова безымянного и безвестного «старого еврея из Прикарпатья». Мудрое предостережение о бессовестности тех людей, которые претендуют на «стопроцентную правоту». Этот эпиграф придает книге совсем новое измерение: исследование ситуации только интеллектуалов только нескольких стран Восточной Европы на коротком отрезке времени (1945–1953) сразу же оборачивается размышлением о вековых устоях жизни народа и народов и о тех «злодеях, разбойниках, прохвостах», которые то и дело угрожают устоям жизни и самой жизни народов, пытаясь навязать людям очередную «стопроцентную правоту», очередное «единомыслие».
Книга Милоша «Порабощенный разум» имела огромный успех. Ее переводили, переиздавали, о ней много писали — и тогда же, в середине 50-х, и все последующие десятилетия.
Сразу же по прочтении, в 1953, писал о ней в своем дневнике выдающийся польский писатель, ровесник Милоша, Витольд Гомбрович. В 1939 он оказался оторван от родины, жил с тех пор в Аргентине, там и читает он книгу Милоша. Гомбрович прочел книгу Милоша не как политический трактат, а как книгу польского писателя, как залог предстоящего развития польской литературы: «…Его спокойное, неторопливое слово, которое с таким смертельным спокойствием присматривается к тому, что описывает, дает ощущение некой специфичной зрелости, отличной от той, которая цветет на Западе. Я сказал бы, что Милош борется на два фронта: речь тут не только о том, чтобы во имя западной культуры осудить Восток, но также и о том, чтобы Западу навязать собственное, особое переживание, вынесенное оттуда, и свое новое знание о мире. И этот поединок, уже почти личный, современного польского писателя с Западом, где он борется за то, чтобы показать собственную ценность, силу, своеобразие, для меня интереснее, чем анализ проблем коммунизма…»
Разумеется, Милош в 1953 не мог знать, что пишут в дневнике Гомбрович в Аргентине или Ян Лехонь в США. Но и печатных откликов было более чем достаточно.
В 50-х годах имя Чеслава Милоша как автора «Порабощенного разума» на Западе часто поминали вместе с именами Артура Кёстлера и Джорджа Оруэлла, имея в виду роман Кёстлера «Слепящая тьма» и роман Оруэлла «1984». Но «Порабощенный разум» — трактат, а не роман, и если сравнивать ход мысли Милоша и Кёстлера, логичнее обратиться к автобиографии Кёстлера, которая писалась одновременно с «Порабощенным разумом». Содержание некоторых глав этой книги Кёстлера и некоторых страниц книги Милоша очень схоже, но книга Милоша, при всем огромном значении в ней интроспекции и личного опыта, в целом не автобиографична, о событиях своей биографии Милош упоминает минимально, он пишет о других конкретных людях или — обобщенно — обо всей среде интеллектуалов Польши (Восточной Европы).
Роман Оруэлла «1984» упоминается в книге Милоша прямым текстом, присутствует еще кое-где намеками; а в следующей своей книге «Родная Европа» Милош назовет «оруэлловской» саму польскую действительность послевоенных лет. («В оруэлловской Польше, где кошмар, однако, не достигал такой напряженности, как в России в последние годы жизни Сталина».) Сравнение книги Милоша и творчества Оруэлла особенно верно, если иметь в виду не только «1984», но и эссеистику Оруэлла, такие эссе, как «Литература и тоталитаризм» (1941), «Писатели и Левиафан» (1948). Сближает Милоша и Оруэлла сходство их эволюции и их позиции к концу 1940-х: оба — левые, оба — антисталинисты. В центре внимания обоих — судьба интеллектуалов, особенно писателей, в XX веке, веке тоталитаризмов, веке огромного психического давления на интеллектуалов. Заметна и общность традиций: как раз в 1940-х годах Милош увлекается английской литературой, английской философской и исторической мыслью XVI–XVIII столетий. Оба они обожают Свифта. Оруэлл озаглавил свой очерк о любимом Свифте: «Политика против литературы», Милош в «Порабощенном разуме» пишет, что именно «политическая страсть» придавала «силу» таким писателям, как Свифт, Стендаль или Толстой. Впрочем, и Оруэлл и Милош трагическую антиномию политики и литературы понимают и чувствуют в полной мере, вот только уйти от политики в полной мере не могут, как бы ни высказывались.
Книга Милоша произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Но понравилась она далеко не всем. В Польше о ней сперва промолчали, потом, в 1955–1957, вылили на нее положенную порцию помоев (хотя в эти годы некоторые польские литераторы уже дерзнули защищать Милоша и его книгу), затем само имя Милоша снова надолго, до Нобелевской премии 1980, стало в Польше фактически запретным. В 50-х годах больше задели Милоша нападки польской эмигрантской прессы, видевшей в книге пережитки милошевского марксизма и гегельянства; то, что Милош был откровенным антисталинистом, для эмигрантских рецензентов не меняло дела, им была чужда всякая левая идеология; лишь несколько поляков парижской эмиграции выступили в защиту Милоша, а двое-трое, в первую очередь художник и писатель Юзеф Чапский, поддерживали его и в пору его работы над книгой. Чрезвычайно задевало Милоша, оказавшегося между двух огней, и неприятие его книги французской левой и марксистствующей интеллигенцией начала 50-х, которая тогда — трудно сейчас поверить — к Советскому Союзу и к сталинизму в большинстве своем относилась восторженно и некритически, а критику того и другого считала недопустимой. «Мой „Порабощенный разум“, — записывает Милош в дневнике тридцать лет спустя, — писался в наихудшем, может быть, году, в 1951, когда культ Сталина во Франции достиг максимума». Предисловия к английскому и немецкому изданиям книги написали Бертран Рассел и Карл Ясперс, во Франции же, кроме Альбера Камю, почти «весь Париж» был против Милоша.