Добавляли худой славы Лессе и руины старинного аббатства, известного по всей округе под названием Белая Пустынь, когда-то несметно богатого, а потом разграбленного и разоренного революцией 1789 года.
Построили его в XII веке нормандец Ричард де ла Э, фаворит английского короля Генриха II, и его жена Матильда де Вернон, и до сих пор неподалеку от пустоши на границе приходов Варенгбек, Литер и Нефмениль посреди пологой просторной лощины, за которой темнеет лес, громоздятся эти мрачные развалины. Владели обителью монахи могущественного ордена святого Норберта, которых привычнее именовать августинцами. Что же до названия Белая Пустынь, живописного, поэтичного и, я бы даже сказал, первозданно девственного (что такое название, как не последний вздох, оставленный после себя безвозвратно ушедшим прошлым?), то знатоки старины объясняли его то так, то этак. Откуда взялось оно? От белизны ли местных глин? Белых ряс монахов? Или от полотна, что ткали для монастырских нужд и расстилали белить вокруг стен? Бог весть.
Однако если верить дерзким местным хроникам, то в монастыре Белая Пустынь если и хранилась незапятнанная невинность, то только в названии. Из уст в уста тихим шепотом передавали, какие ужасы творились за его стенами перед революцией.
Но стоит ли доверять подобным россказням? Разве не могли враги церкви, ища основания для уничтожения древних святынь, начать разрушительную работу с клеветы и завершить ее топором и молотом?
Вместе с тем вполне возможно и другое: в состарившемся сердце народа обветшала и вера, и безверие изъязвило порчей пристанище святых добродетелей. Кто знает, что там было? Никто.
Однако выдуманные или всамделишные святотатства у алтаря, оргии в кельях — словом, все кощунства, которые Господь Бог покарал в конце концов общественной грозой куда более убийственной, чем гром небесный, — оставили по себе множество историй, хранимых народной памятью из присущей людям двойственности: их одинаково страстно влечет к себе как порочное, преступное и зловещее, так и чудесное, возвышенное и святое.
Несколько лет тому назад мне самому довелось побывать в краях, особенности которых я постарался передать читателю. Свое странствие я начал, покинув Кутанс, крайне унылый городок, несмотря на то что в нем живет сам епископ. Чуть ли не неделю бродил я по узким сырым улочкам и, возможно, поэтому стал особенно чувствителен к угрюмой природе, среди которой вдруг очутился. Душе моей показалось бесконечно близким все, от чего веяло уединенностью и печалью. Стоял октябрь, месяц зрелой осени, что тусклой виноградной кистью скоро упадет в корзину времени. И хотя натуре моей чужда мечтательность, я упивался последними ясными днями года, пьянящими пронзительной грустью. Рад я был и любым дорожным приключениям и поэтому пустился в путь верхом, как пускаются искатели путей покороче. Грел меня лунный свет, грели приключения, и вооружен я был как достойный потомок шуанов[12] и Сюркуфа-Корсара[13], чей город только-только покинул, так что бархат ночи, готовый послужить мне плащом, нисколько меня не страшил. И вот незадолго до сумерек, которые, всякий знает, по осени падают мгновенно, я оказался возле трактира «Красный бык», где если и было что-то красное, то разве что красно-бурые ставни. Трактир стоял на краю пустоши Лессе и словно бы сторожил в нее вход. Сам я из здешних мест, но покинул их так давно, что сделался чужаком, и теперь, готовясь вступить на пустошь, ровную, словно морская пашня, я решил проявить осмотрительность, расспросив сперва о дороге, которая мне предстояла, потому как даже местные, привычные жители, случалось, подолгу блуждали в потемках, затерявшись в коварном пространстве. Я направил лошадь к ветхому домишке и спешился у двери, под которую подложен был деревянный чурбачок, чтобы она не закрывалась. Из-за двери неслись грубые голоса и хохот — в трактире пили и веселились. Косые лучи закатного солнца, печального вдвойне, потому что клонился к закату не только день, но и год, — добавляли мрачности бурой лачуге с полуразвалившейся трубой, из которой тянулся к небу коричневый дым: в очаге, как видно, тлел торф, бедняки прикрывают его вдобавок капустным листом, чтобы тлел подольше. Еще издали я заметил у крыльца девчушку в драной кофте, она кормила травой привязанную к лачуге корову. Девочку я и спросил о дороге через пустошь, однако милое дитя не сочло возможным вступить со мной в разговор, а может, не уразумело вопроса. Поглядев на меня неподвижными серыми, как оловянные пуговицы, глазами, девочка заторопилась в дом, стуча босыми пятками по ступенькам и приглаживая на ходу бесцветные волосенки, которым привычнее было торчать торчком. По зову маленькой дикарки на крыльце появилась старуха, загорелая до черноты, тощая, узловатая, будто прокаленный на огне кизиловый посох (смолил ее, похоже, огонь бед и напастей), и спросила, чего мне надобно.