Но если он и думал о возможной опасности, если прикидывал, как избежать ее, то мимоходом и не всерьез. Ведь осторожность и недоверие, завладев даже самым отъявленным храбрецом, сказываются в каждом движении, изменяя все, вплоть до походки. В шуане же, что брел по лесной дороге Серизи, подпираясь мушкетом, как нищий подпирается суковатой палкой с железным наконечником, заметно было не только изнурение усталости, но и полнейшее равнодушие к любой опасности, как близкой, так и далекой. Он не шарил взглядом по кустам, не вытягивал шею, ловя отдаленный топот копыт, а просто шел себе и шел вперед, словно бы не отдавая отчета в собственной смелости. Да, похоже, и в самом деле не отдавал. То ли жестокая неотвязная мысль, то ли груз усталости мешали ему ощутить возбуждение, столь любимое сорвиголовами, — возбуждение, в какое погружает нас близость риска. И еще одну неосторожность совершил шуан: остановился и уселся на краю канавы, что отделяла лес от дороги, снял шляпу и отбросил ее в сторону, словно жара вконец допекла его и он решил отдышаться.
Вот теперь тот, кто посмотрел бы на него, понял, почему он так равнодушен ко всем на свете опасностям, пусть бы они теснились со всех сторон, пусть бы подстерегали из-за каждого куста, как с одной, так и с другой стороны лесной тропы. Избавившись от широкополой шляпы, он открыл лицо, и оно говорило куда красноречивее слов. После Ниобы никогда еще солнце не освещало такого нестерпимого отчаяния, сама мучительная боль жизни отметила это лицо роковой печатью безысходности. Красивое, с правильными чертами лицо незнакомца была так бледно, что казалось изваянным не из белого, а из зеленоватого мрамора, и мертвенную зелень лишь подчеркивал пунцовый шелковый платок — контрабанда, доставленная к берегам Франции с острова Джерси, — которым он обвязал голову, спустив за левое ухо оба конца. Из-под пунцовой повязки смотрели обведенные черными кругами глаза, и от темных подглазниц белки казались еще белее, а в темной глубине болезненно расширенных зрачков тлел огонь испепеляющей мысли — мысли, исполненной отчаяния и безнадежности. Страшный взгляд. Для понимающего в физиогномике готовность незнакомца к самоубийству не оставляла сомнений. Значит, он был шуан и поутру бился с республиканцами. Сражение произошло неподалеку от Сен-Ло, под Фоссе, что дословно означает «яма». Так вот «яма» была последней надеждой «королевской армии», и в ней похоронили ее вместе с преданными королю отважными храбрецами. Шуан был одним из побежденных, он отчаивался не из-за себя, а из-за гибели общего дела, из-за их окончательного разгрома. Он прилег на бок, оперся на локоть — отважный, оборонявшийся до последнего и все-таки сраженный волк, — в этом волке-одиночке, лежавшем в придорожной пыли, было величие — величие крайней, наивысшей напряженности…
Шуан повернулся к закатному солнцу, и оно, словно смягчившийся палач, снисходительно глядело на него со своей высоты, отсчитывая с невольной печалью немногие оставшиеся ему секунды. Но глаза человека, приготовившегося закрыть их навек, еще длили жестокий поединок, они не отрывались от пламенеющего и все еще слепящего диска, будто бы ища на огненном циферблате подтверждения тому, что самовольно назначенный час и в самом деле пробил. Как знать! Возможно, в этот самый час Скрипочка весело заиграл, открыв в риге разудалый бал для израненных и избежавших пуль, и играл всю ночь напролет кровоточащей рукой. Да, в один и тот же час… Вот только для отчаявшегося шуана и для его отчаянных соотечественников, не оставивших упования на грядущую вечность, часы отбивали непохожие мелодии. Шуан не мог примириться с поражением. Судя по глубине безысходности, он был главой проигравшей партии, ибо лишь для правителя разгром непоправим. Гибель дела гибельна для того, кто прикован к погибшему цепью власти. Исполнившись решимости разделить гибельную участь своего дела, шуан расстегнул наглухо застегнутый колет и достал из-под окровавленной, присохшей к груди рубашки запечатанный пергамент. В нем, очевидно, содержались важные сведения, — шуан разорвал его зубами на мелкие кусочки, разжевал и проглотил. Занятый пергаментом, он и не взглянул на рану в груди, что опять начала кровоточить. Когда после битвы Бомануар [16]утолил жажду своей собственной кровью, в его поступке, безусловно, было своеобразное величие. История не позабыла свирепого и впечатляющего зрелища. Возможно, и одинокий шуан походил на Бомануара, когда, приготовившись умереть, жевал и проглатывал кусочки пропитанного собственной кровью пергамента, желая похоронить его вместе с собой. Однако малосведущая и неблагодарная госпожа История даже не упомянет о его поступке.
Предусмотрительно исполнив долг рыцарской верности и надежно спрятав послание, шуан взял в руки большую печать красного воска, которой оно было запечатано. Он смотрел на нее, и тоскливая безнадежность завладела его отважным сердцем.
Какое необычное и вместе с тем трогательное зрелище! Мы видим шуана, погрузившегося в созерцание выдавленного на воске изображения, и видим, как на изображение капают слезы — слезы отчаявшейся любви. Похоже, на воске запечатлен портрет возлюбленной, шуан обожествил ее и хочет навеки сохранить в своем сердце. Умилительна и для нашего сердца растроганность свирепого льва, слезы его гордых глаз, они катятся и увлажняют мощную гриву, словно ночная роса — шерсть Гедеона [17]. Но воск запечатлел не портрет, а всего-навсего герб, которым всегда скреплял свои депеши дом Бурбонов. Привычный для всех герб монархии: три лилии, прекрасные, как острие копья. Много веков подряд венчали они горделивую голову Франции, но вот в порыве бунтарства она сбросила их и не желает больше носить. Однако для шуана лилии так и остались святым символом той Франции, за которую он сражался и которую потерял. Несколько раз он поцеловал их, как умирающий Байяр [18]целовал крест на рукояти своего меча. Страстные его поцелуи были исполнены того же благоговения, что и поцелуи рыцаря без страха и упрека, вот только крест укреплял душу надеждой, а копья лилий пронзали безнадежностью. Бессильная нежность смягчила последние минуты шуана, но не было у него меча с крестом, напоминающим о божественном мученике, который велит смиряться даже героям и с покорностью приникать к чаше страдания. Шуан прижал к себе мушкет, верного своего боевого товарища: разослав поутру множество смертей, он не остыл и до вечера, — и, молчаливо, без вздоха, сурово сжав потемневшие от пороха губы, поднес дуло к мужественному своему лицу и ногой спустил курок. Прогремел выстрел. Лес Серизи повторил его раз, другой, третий — глуше, еще глуше. Солнце опустилось за горизонт. Они ушли вместе: солнце за край горизонта, шуан за край жизни.
И наступил чудесный вечер. Вокруг снова царила безмятежная тишина. Стоило исчезнуть солнцу, как сразу же задул прохладный ветерок, словно вслед за раскаленной пулей спешил легкий посвист. Ветерок легко дотронулся до листвы лесных деревьев, а потом погладил по лицу самоубийцу.
По лесу Серизи не спеша брела пожилая женщина. Собирая хворост, добрела и до придорожной канавы, где осталась лежать глина божьего творения. Слишком занятая сухим валежником, а может, и немного глуховатая, она не слышала выстрела. А если и слышала, не обратила внимания — мало ли в здешних краях охотников. Деревянное ее сабо задело покойника. Сын ее знался с «совиным братством», и материнское чувство возобладало над природной пугливостью. Вспомнив своего Жана, она наклонилась к изуродованному воину и дотронулась рукой до его груди. Что это? Сердце еще билось. Женщина не колебалась ни секунды. Опасливо оглянувшись на дорогу, вырубку и поляну и не заметив ничего подозрительного, она взвалила шуана себе на спину, будто вязанку краденых дров, и поволокла, несмотря на немощь, к себе в лачугу, что притулилась неподалеку на опушке. Уложив несчастного на свою постель и затеплив чадящую коптилку, она принялась обмывать его жуткие раны с раздробленными костями и висящей клочьями кожей. Лицо самоубийцы напоминало перепаханное кровавыми бороздами поле. Пять или шесть пуль находилось в стволе мушкета, огненным снопом пропахали они его лицо, оставив на нем кровавые борозды, и только этим можно объяснить то, что шуан остался в живых. Как умела, перевязала женщина окровавленную, лишившуюся человеческого облика мумию.
16
Бомануар Жан де — один из героев «битвы Тридцати» (1352), когда тридцать бретонцев победили тридцать англичан.
17
В Библии рассказывается, что Бог избрал Гедеона спасителем своего народа и дал ему знамение: ночная роса увлажнила только расстеленную шерсть, а вся земля вокруг осталась сухой (Суд. 6:36).
18
Байяр Пьер Терайль, сеньор де (1473–1524) — прославленный французский воин, покрывший себя славой в битвах, которые вели французские короли Карл VIII, Людовик XII и Франциск I. За доблесть и благородство его прозвали «рыцарем без страха и упрека».