Последний звук смолк, а Фома оказался как раз перед одной из тех складок, какие, если читатель помнит, я заметил, еще когда мы путешествовали со стариной Тэнбуи, — за подобием пригорка притаились, словно за волной лодка, три подозрительных существа, — они распластались на земле, будто пресмыкающиеся. Несмотря на жалостливую песню, которую тянул один из них, несмотря на жалкую одежду — домотканые рубахи из конопли, сабо без ремешков, набитые сеном, широкополые шляпы, пожелтелые от дождей, котомки и суковатые палки с железными наконечниками, с какими из века в век ходят в здешних местах нищие, незнакомцы не были побирушками, они были пастухами. Потому и висели у них на руках огромными браслетами золотые, блестящие, прочно сплетенные веревки из соломы, которыми они привязывают за ногу свинью-гулену или обкручивают рога быка, чтобы тащить за собой, солома же для плетения веревок торчала у них из котомок, была навернута вокруг талии поверх поясов.
Да, это были пастухи-бродяги, люди вечного безделья — неподвижные, со светлыми, будто кора ивы, волосами, с сонным, затуманенным и тяжелым взглядом. Они услышали поначалу издалека, а потом все ближе и ближе топот лошадиных копыт: не видя их, к ним приближался рысцой Ле Ардуэй. Один из пастухов, опершись на палку, привстал, и кобыла Фомы резко шарахнулась в сторону, перепуганная внезапным появлением.
— Змеюки поганые! — заорал Фома, узнав бродяг, которых выгнал из Кло. — Разлеглись поперек дороги, как пьяные свиньи, а лошади честных людей пугаются и шарахаются! Мразь! Гнусное отродье! Когда же очистится от вас наша земля?!
Тот, который только что приподнялся, опершись на свой воткнутый в землю посох, уже присел в пыли на корточки и уставился на Ардуэя пристальным немигающим взглядом, как смотрела бы жаба. С этим пастухом разговаривала и Жанна у ворот Старой усадьбы. Странная у него была кличка — Поводырь, а настоящего его имени никто в округе не знал. Может, и не было у него настоящего имени.
— Почему нам здесь не лежать? — спокойно отозвался пастух. — Земля-то, она для всех, она общая, — с горделивой уверенностью дикаря прибавил он, создав, ни на секунду не задумавшись, угрожающий лозунг современного коммунизма.
Сидя на корточках в подбитых железом сабо рядом с воткнутым в землю посохом, похожим на копье, — копье раздела, у подножия которого в один прекрасный день человеческий род лишится собственности, — Поводырь, без сомнения, привлек бы взгляд любопытного наблюдателя или художника. Справа и слева от него лежали на животах, уперевшись локтями в землю, два его товарища — неведомые животные, выползшие из норы, геральдические звери-двойняшки или, скорее, из-за своей неподвижности, сфинксы в пустыне. Лежали и смотрели узкой полоской глаз из-под белесых ресниц на фермера и на его лошадь. Ле Ардуэй же видел в них лишь трех ленивых, нахальных вымогателей и попрошаек, которых он, вознесенный на высоту своей лошади, от души презирал, гордясь своей силой. Поджарый, крепкий, он мешок зерна снимал с воза играючи, будто женушку в пышных юбках. Что ему три лентяя, три альбиноса, похожих на белотелых моллюсков?! Хотя… Какое-то воздействие… А, собственно говоря, чего? Закатного часа? Худой славы пустоши? Или, может быть, суеверий, что сопутствовали пастухам-бродягам, приходившим неизвестно откуда, исчезавшим неизвестно куда, как неизвестно, откуда брался ветер и куда девалась старая луна… В общем, Ле Ардуэй, хоть и сидел в удобном, украшенном медными бляшками седле, все же чувствовал себя менее уютно, чем возле большого камина в Кло с кружкой своего знаменитого сидра в руках. Для всех котантенцев, и для хозяина Фомы тоже, неподвижные альбиносы, распластавшиеся на земле в косых лучах заходящего солнца, окрасившего их пурпуром, обладали чем-то завораживающим.
— А ну, — продолжал хозяин Кло, сам желая напугать пастухов и не поддаться леденящей жути, которая все-таки его коснулась, — встать немедленно, нищеброды! Шагом марш отсюда, мороженые змеи! Освободите дорогу, или…
Он не договорил, но щелкнул кнутом и даже задел его концом плечо ближайшего пастуха.
— Воли рукам не давайте, — произнес пастух, и в глазах у него мелькнуло что-то вроде фосфоресцирующей молнии. — Здесь повсюду дорога, хозяин Ле Ардуэй. Осадите кобылу, иначе не миновать несчастья.
Однако Ле Ардуэй направил лошадь прямо на них, пастух тогда поднес к лошадиной морде окованный посох, кобыла всхрапнула и попятилась.
Ле Ардуэй побледнел от гнева и снова занес кнут, ругаясь на чем свет стоит.
— Я не боюсь вашего гнева, хозяин Ле Ардуэй, — сказал пастух спокойно, с затаенной свирепой радостью. — Захочу, так мигом собью с вас спесь. Что мне стоит разбить вам сердце, как разбил я его вашей жене, которая была чересчур горда.
— Моей жене? — смятенно переспросил Ле Ардуэй и опустил кнут.
— Да, вашей жене, вашей половине, надменной, гордой и все такое прочее… Теперь ее гордость растоптана, как… — пастух ударил окованным концом посоха по комку земли, и тот рассыпался в пыль. — Спросите, знаком ли ей пастух из Старой усадьбы, и послушайте, что она вам скажет.
— Сукин сын! Брехун! — заорал Фома. — Какое может быть знакомство между моей женой и вшивым караульщиком шелудивых свиней?!
Пастух открыл котомку, что висела у него на груди, порылся, и, когда вытащил из нее грязную руку, в ней что-то блеснуло.
— Узнаете? — спросил он.
Света хватило, чтобы Ле Ардуэй разглядел золотую заколку с эмалью, которую он привез жене из Гибрэ и которой она обычно закалывала чепец на затылке.
— Где ты ее украл? — взревел Фома, соскакивая с лошади. Выражение лица у него было такое, словно чертом вцепилась в него знакомая уже мысль и тащит его в ад.
— Украл? — переспросил Поводырь, и губы его опять искривились в недоброй усмешке. — Уж вы-то, ребятки, знаете, где я ее украл, вы-то, конечно, знаете, — обратился он к своим товарищам, и они рассмеялись вслед за ним тем же недобрым гортанным смехом. — Хозяйка Ле Ардуэй сама отдала ее мне на краю пустоши возле пригорка, который называют Кротовой кучей, и долго-долго упрашивала, чтобы я ее взял. Да, у нее не осталось больше ни капли гордости, гордость ее испарилась, и твоя хозяйка плакала, стонала и жаловалась, как голодная нищенка у ворот фермы. Она и в самом деле оголодала, вот только хлебушка, которого ей надобно, пастухи, несмотря на все свои умения, не могли ей дать.
И он вновь гортанно рассмеялся.
Фома Ле Ардуэй понял, что хотел сказать пастух, даже слишком хорошо понял. Ему нанесли смертельное оскорбление, но он предпочел сделать вид, что ничего не заметил, и по его искаженному страданием лицу потек холодный пот.
Все, что болтали о его жене, доходило и до него, но болтовня не шла дальше туманных, невнятных намеков, а реальность оказалась куда конкретнее и грубее, раз даже жалкие пастухи осмеливались о ней говорить.
Чаемым хлебом для Жанны Мадлены стал гнусный монах, но кто и когда мог бы в это поверить? Кто мог поверить, что она, всегда такая трезвая, разумная, здравомыслящая, связалась с прощелыгами пастухами… Решилась просить их о помощи!.. Что могло быть страшнее и унизительнее! Нож вошел Ле Ардуэю в сердце по самую рукоятку, и он был не в силах его вытащить.
— Врешь, сукин сын! — повторил Фома, сжимая обмотанную кожей рукоять кнута. — И нечем тебе подтвердить свои подлые враки!
— Есть, — ответил Поводырь, и в его зеленоватых глазах замерцал тусклый огонек, как мерцал бы впотьмах сквозь немытые стекла. — Но чем вы заплатите мне, господин Ле Ардуэй, если я докажу, что слова мои истинная правда?
— Всем, чем пожелаешь, — отвечал крестьянин, поддавшись соблазну, который неминуемо губит тех, кто ему поддается, — соблазну узнать свою судьбу.
— Согласен, — ответил пастух. — Слезьте с лошади и подождите секунду.
Из котомки, откуда он только что вытащил заколку, пастух достал небольшое зеркальце, какими пользуются деревенские брадобреи. Оправленное в потемневший свинец, с трещиной справа налево, тусклое, с затуманенной амальгамой, оно выглядело мертвым. Надо сказать еще, что красная полоска заката погасла, поднялся ветерок и над пустошью стали сгущаться сумерки.
— Ну и на что оно? — пробурчал Ле Ардуэй. — В нем ничего не видно.